И вот он сидит на земле, скрипя зубами от боли и держась обеими руками за ногу. Видно, здорово расшибся.
– Вот чертов сын! Воровать пришел! Воровать явился! – шумят кругом. – Что на него смотреть! Дать по зубам! Чего надумал – где ворует!
– Отпустили тебя по-хорошему, – слышу я рассудительную, неторопливую речь Павлушки Стеклова, – а ты чего?!
– Погодите! – сказал вдруг, наклоняясь к Нарышкину, Алексей Саввич. – Тут что-то липкое – у него нога в крови.
– Да что с ним нянчиться! – с отвращением крикнул Король. – Ну его к чертям в болото!
– Как хочешь, Дмитрий, а ногу ему перевязать надо, – спокойно возразил Алексей Саввич.
Новый вопль возмущения прервал его на полуслове. Никто и слышать не хотел ни о каком снисхождении.
– Ну-ка, Сергей, помоги, – распорядился я. – Бери его подмышки.
Как ни осторожно я взял Нарышкина за ноги, боль, видно, была сильна – он всхлипнул, но тотчас испуганно умолк. Наверно, ему хотелось бы сделаться как можно меньше и незаметнее.
– Не перелом ли?.. – озабоченно подумал вслух Алексей Саввич.
– Ему бы все кости переломать! – пробурчал кто-то
– Ладно, полегче, – осадил Сергей.
И мы понесли незадачливого налетчика в нашу больничку – маленькую комнатку во флигеле, которая всегда пустовала: болеть у нас никто не желал.
Мы положили Нарышкина на кровать, и здесь, когда его уже не окружали рассерженные ребята, он глубоко вздохнул, как вздыхают дети после долгого плача, и сказал робко:
– Болит…
Я осторожно попробовал слегка согнуть ему ногу, но в ответ раздался нечеловеческий вопль.
– Пожалуй, перелом. Хирурга надо, и как можно скорее. Сейчас уложим его поспокойнее, но чуть свет надо послать за Поповым, – с тревогой сказал Алексей Саввич.
– Пошлем, – ответил я. – Сергей, а ты пока попроси сюда Галину Константиновну. Что-нибудь сообразим.
Нарышкин лежал перед нами, глядя то на одного, то на другого, – иссиня-бледный, напуганный, видно, до потери сознания.
– Ой, Семен Афанасьевич, не уходите! – сказал он умоляюще, когда я направился к двери.
– Лежи. Ничего с тобой не сделают, понял? И Галина Константиновна остается.
Мы с Сергеем выходим. У крыльца все еще толпа – шум, говор, должно быть в доме никто не спит.
– Стукнули вы его? – с надеждой в голосе спрашивает кто-то у Стеклова.
– Ты что, ошалел?
– А чего он орет?
– Ногу сломал, вот и орет.
– А-а-а! – разочарованно тянет собеседник Сергея.
Я велел немедленно разойтись по спальням. Но спали в эту ночь плохо. Рано утром Галю около Нарышкина сменила Екатерина Ивановна, а Жуков пошел за хирургом, который жил неподалеку.
С хирургом нам пришлось познакомиться давно. Однажды Коршунов подавился рыбьей костью – сладить с ним было нельзя, он кидался, мотал головой, и совершенно выбившаяся из сил Галя с помощью Короля и Стеклова отвела его к Евгению Николаевичу Попову. Как уверяли наши, доктор только заставил Коршунова раскрыть рот и сразу вытащил кость, точно она сама прыгнула ему в руки.
Но теперь предстояло вызвать его к нам, да еще в такой ранний час. Вдруг не сможет прийти? А Нарышкину было худо. Всю ночь напролет он маялся, стонал и не сомкнул глаз ни на минуту.
Евгений Николаевич пришел и высоко поднял брови, поняв, что мы мало надеялись на его приход:
– Где же это вы видели врача, который бы не пришел туда, где его ждет больной? Непростительно, что вы не прислали за мной ночью.
Он был высокий, толстый, совсем седой – даже брови белые, Вася Лобов с полотенцем через плечо, задрав голову (доктор был почти вдвое выше), проводил его к умывальнику. Вымыв руки, Евгений Николаевич подсел к кровати Нарышкина, с минуту молча, внимательно смотрел на него, потом обернулся к нам:
– Что это он у вас в таком виде?
Вид был плачевный. Правда, рубашку удалось сменить, но штанину – весьма сомнительной чистоты – Галя просто разрезала, и весь Нарышкин, хотя и умытый, совсем не походил на остальных.
– Он не наш! – не вытерпел Лобов и тут же исчез, словно ожегся о строгий взгляд Екатерины Ивановны.
– Не ваш?
– Он, действительно… по ошибке… попал сюда по ошибке, – не слишком уверенно объяснила Екатерина Ивановна.
– По ошибке? Гм… Так. А это вы ему пристроили? – спросил Евгений Николаевич, убирая дощечку, которая была подложена под ноги Нарышкина. – Галина Константиновна – ваш специалист по первой помощи? Умно, правильно сделали… Не кричи, не кричи, пожалуйста. Будь мужчиной. Так, так, так…
Пальцы его – сильные, умные пальцы хирурга – двигались легко. Ловко, не глядя, ощупывал он ногу и спокойно разговаривал с нами.
– Ну что ж…
Мы не успели понять, что произошло: молниеносное, энергичное движение врача, отчаянный вопль Нарышкина – и снова спокойный голос Евгения Николаевича:
– Вот и вправили. Все в порядке. Полежишь еще денек-другой, а там понемногу и ходить начинай. А царапины пустяковые, вон уже все подсохло.
– …Беспризорные, говорите? – спрашивал он меня немного спустя. – И этот, что за мной приходил, – тоже беспризорный? И вон тот? Как-то не вяжется… А с вывихнутой ногой – по ошибке? Что значит «по ошибке», если не секрет?.. А, вот оно что. Ну-ну… Очень, очень любопытно!
Настал час занятий. Екатерина Ивановна должна была идти в свою группу. Нарышкин уцепился за нее:
– Не останусь один! Изобьют!..
– Никто не тронет, уверяю тебя, – успокаивала Екатерина Ивановна.
Но Нарышкин даже зажмурился от страха и только мотал рыжей, вихрастой головой. Нет, нет, он ни за что не останется один!
– Давайте я опять с ним посижу, – предложила Галя. – Хочешь, Костик, к Нарышкину?
Костик и Лена давно уже топтались возле больнички, стараясь заглянуть в дверь. Ясно, им хотелось поглядеть, кто это устроил такой переполох, из-за кого шумят ребята, кого лечил огромный седой доктор. На том и порешили. Галя с детьми отправилась к Нарышкину, я – в школу, где изо дня в день сидел на уроках, смотрел, слушал и учился.
– В прошлый раз мы начали говорить о том, что называется окружностью, не так ли? – Владимир Михайлович стоит у стола, внимательно оглядывая класс. – И вы, Репин, попытались сделать это определение. Повторите его, пожалуйста.
Репин встает и произносит отчетливо:
– Окружность – это линия, все точки которой равно удалены от одной.
– Равно удалены от одной… – задумчиво повторяет Владимир Михайлович и чертит на доске дугу. – Взгляните: вот линия, все точки ее равно удалены от одной – следовательно, это окружность?
Репин прикусывает губу, и прежде чем он успевает сказать слово, Король говорит с места не очень уверенно, зато очень громко:
– Со всех сторон закрытая!
– Погодите, Митя. Так как же, Андрей?
– Окружность, – произносит Репин бесстрастным тоном, – это замкнутая линия, все точки которой равно удалены от одной.
В сторону Короля он не смотрит, но на слове «замкнутая» делает недвусмысленное ударение: вот, мол, на тебе!
Владимир Михайлович берет со стола черный шар. Мелом он чертит на шаре замкнутую волнистую кривую.
– Как вы думаете, – обращается он к ребятам, – все точки этой кривой равно удалены от центра шара? Да, равно. Значит, это окружность?
Все видят, что в определении есть еще один пробел. По лицам ребят, по сосредоточенным взглядам и нахмуренным лбам я понимаю: тут важно не столько получить определение – важен самый процесс работы. Они думают, ищут, я прямо вижу, как ворочаются мозги в поисках недостающего слова – «плоская». Но это слово остается непроизнесенным: дверь класса открывается, на пороге – Костик.
Ходить на третий, школьный, этаж им с Леной строго-настрого запрещено. Костик знает это и никогда здесь не показывается, впервые он нарушил запрет. Все головы повернуты к двери, на секунду мы все застываем в удивлении.
– Король тут? – громко осведомляется Костик. – Король, послушай!..
Чья-то рука хватает Костика сзади, из коридора доносится испуганный Галин шепот:
– Костик, ты с ума сошел! Кто тебе позволил?
– Ой, мама, погоди! – кричит Костик уже на весь коридор. – Король, слушай, это Нарышкин унес горн! Он сам сказал!
– Эх, ты, умнее ничего не придумал? – услышал я еще из-за двери и, заглянув в больничку, увидел Глебова: он принес Нарышкину еду.
Нарышкин угрюмо отвернулся к стене и не ответил.
– Слыхали, Семен Афанасьевич? – говорит Глебов, столкнувшись со мной в дверях. – Горн-то! А у нас что было, чего только не передумали! И Король на себя наговорил. Вот бесстыжая рожа Нарышкин! Да что с него возьмешь…
В лице и голосе Глебова – сознание собственного достоинства и безграничное презрение к Нарышкину.
– Знаете, Семен Афанасьевич, – продолжает он, насмешливо кивая в сторону кровати, – я к нему вхожу, а он как набычится – ну чистый Тимофей! Думал, дурак, я его бить пришел. «Я, – говорю, – тебе щи принес, дурак ты! А сейчас второе принесу». А он все боится. Понятия в нем никакого!