девицы моют посуду, накрывают стол для чая. Я перебираюсь в кресло, раскрываю какую-нибудь книгу. Ко мне такой привыкли. Только иногда гость со стороны давал совет: «Не надо так явно всех презирать». Не думаю, что их презирала, просто вся эта праздничная суета скользила мимо меня до поры до времени. Минувшей весной в Первомайский праздник я уже не сидела в кресле с книжкой. Появился у нас в классе во второй четверти новенький. Симпатичный, молчаливый, какой-то весь отсутствующий. У девчонок к нему интерес быстро пропал, а я влюбилась. Мне именно его замкнутость и отрешенность от нашей визгливой школьной жизни нравились. И вот застолье. Тосты иссякли, танцы поднадоели. Интеллектуалы — на кухне, влюбленные — на лестничной площадке. А мы с ним — на балконе. Ночь, почки на деревьях только-только лопнули и пахнут, как цветы. Мы стоим высоко над землей, обнявшись, и такое чувство, что на этой высоте мы давным-давно, на ней родились, на ней и умрем. Кто-то за спиной, в комнате, закричал: «Девочки! Конец света! Ларка целуется!» Мы даже не оглянулись. Потом, на рассвете, он провожал меня. В этот же день в шесть часов в скверике напротив школы должно было состояться наше первое свидание. Я не пришла. Ветер на балконе оказался коварней сквозняков на лестничной площадке. Температура взлетела под сорок, вызвали врача. До сих пор не могу понять, почему я не подошла потом к нему, ничего не объяснила. Он не глядел в мою сторону, а я — в его. Потом — летние каникулы. А сейчас, будто ничего на том балконе у нас и не было. Мы не глядим друг на друга, а когда случайно сталкиваемся взглядами, то хмурим лбы и отворачиваемся.
Григорьев звонит мне только в одном случае, когда к нему приходит его дочь. Она мало кому известная актриса, давно уже немолодая, тощая и злая. Мне она однажды сказала:
«Уж если ты взялась наводить здесь порядок, то убирай как следует».
Я опешила:
«Вы в своем уме? Это вам надо взяться, вы его дочь, а я всего-навсего соседка».
Но она и впредь никакой уборкой себя не утомляла: вывалит на стол продукты, доведет отца до сердечного приступа и скроется с глаз на неопределенное время. Григорьев звонит мне:
«Элен, опять была эта Гидра, зайди».
Я прихожу, он благоухает валидолом, тычет пальцем в пакеты с едой:
«Ты не считаешь, что все это я должен отправить в мусоропровод?»
Я этого не считаю. Да к тому же считай, не считай, а голод не тетка. Григорьев и сам преисполнен интересом к пакетам, но побитое самолюбие сильней его. Я берусь за пакеты сама. Ого! Красивая банка растворимого кофе, крекеры, соленые орешки, закатанная в целлофан импортная ветчина. Царское подношение. Но когти на этой дающей руке такие, что бедный Григорьев растерзан вконец и действительно не знает, как ему быть.
«Знаешь, что она мне сказала? Что весь мир задолжал мне, и я сижу и жду той минуты, когда по моему приказу начнут всем рубить головы».
Я знаю, что в ссоре можно сказать и не такое. К тому же я знаю, что Гидра не от богатства, не от избытка в своем холодильнике притащила эти высококачественные дары. Помирить их я не могу, но смягчить Григорьева пытаюсь.
«Все взрослые дети, — говорю, — сплошное разочарование родителей. А вся разница между родителями в том, что одни ругают своих детей, а другие помалкивают».
Григорьев успокаивается: «Ты возвращаешь мою душу на место», показывает мне подбородком, чтобы я поставила чайник, пытается открыть банку кофе. Я ставлю чайник, забираю у него банку и оглядываюсь по сторонам. Кухню уберу сегодня. Успею и белье прокрутить в стиральной машине. Но вот кто его вымоет? Он такой ветхий и растренированный, что в ванне или под душем вполне может ошпариться или потерять сознание.
«А что же ваш сын, — спрашиваю, — почему он не возникает?»
«У сына жена, дети. Когда у него случаются лишние деньги, он присылает».
Ему живой человек нужен, а потом уже деньги и эти банки с кофе. Я бы женила его на какой-нибудь хозяйственной веселой особе. Она бы навела здесь порядок и посмеивалась бы над его чудачествами — та-а-кой драматург. Кандидатура у меня одна — Жанна, но она не подходит. Во-первых, у нее хорошая квартира, с бытом она не намыкалась, во-вторых — там, где у людей в голове извилина, ведающая юмором, у нее слепое пятно. Жанне нужны романы, свидания, а нам с Григорьевым нужен нормальный человек для семейной жизни.
«Может, вам жениться, — говорю, наливая в чашечки кофе и открывая пакетик с солеными орешками, — вы не очень приспособлены к одинокой жизни. Вам нужен друг, хозяйка».
Григорьев зыркает на меня хмурым глазом. Мои слова ему не нравятся.
«Не списывай меня с корабля, — говорит, — я еще живой. Куда-то плыву, а вот куда — понятия не имею. Вокруг море без берегов. А раньше были берега, не очень добрые и понятные, но были… А берег должен быть, потому что тогда у человека бывает выбор. Может плыть к нему, а может барахтаться в волнах и никуда не стремиться».
Я не очень понимаю, о чем он, но не перебиваю.
«Ты наверняка не задумывалась, почему люди курят, верней, почему начинают курить. Это их прорыв к свободе. Вредно, губительно, опасно. И начать-то не очень просто: отвратительный вкус, мутит. Я курю с одиннадцати лет и лучше других это знаю. Никто из домашних не курил, все были переполнены заботой, чтобы я когда-нибудь не вляпался в эту вредную привычку. Нельзя, нельзя. Ах, всем нельзя, так мне можно!»
Я пытаюсь вклиниться в его монолог:
«Как говорят юмористы: если нельзя, но очень хочется, то можно».
«Какое «очень хочется» в одиннадцать лет? Тут какая-то другая сила толкает человека ломать запреты».
Слушать его можно до вечера, а дело не делается. Меня убивает безграничность домашней работы. Вот уж действительно море без берегов. Стирай, убирай, вари и опять все сначала. Тут нужен вечный двигатель, а не жалкие приспособления в виде пылесосов и стиральных машин. Эта техника тоже не хуже метлы и корыта мочалит человека. Подлость все-таки обозвать все это тихими мирными словами «домашняя работа» и всучить ее женщинам.
Конечно, я злюсь. Без злости и не бросишься в эту пучину. Наливаю в кастрюли горячую воду, чтобы они отмокли. В одной у него сгорела картошка, в другой тоже что-то варилось до окаменелости. Григорьев сопереживает:
«Дай мне полотенце, — говорит, — я