— Обещаю, — буркнул Димка, вырвался вперед и помчался к отцовской палатке.
В ту ночь Жук опять долго не мог уснуть. В сущности, он никогда серьезно не задумывался о ребятах. Своих он не имел, а думать о других ребятах как-то не приходилось. Слово «мальчишка» связывалось у него с разбитыми стеклами, с драками. Он, конечно, всегда помнил прописную истину, что дети — наше будущее. Но это были для него только громкие, красивые, хотя и правильные слова. И ни разу он не сталкивался с этим будущим вплотную. И вот к ним в экспедицию приехал мальчишка и стал центром всеобщего внимания. И все свободное время Жук невольно начал думать о нем. В эту ночь ему снова вспомнились слова Нины, сказанные у костра, когда решено было вызвать Димку сюда. Девушка говорила, что ребята даже в детстве имеют убеждения, и, если вовремя не заняться ими, эти убеждения могут остаться на всю жизнь.
Потом его мысли перенеслись на Ивана Савельевича. Конечно, он хороший, честный человек, но экспедиции и научная работа отнимают все его время, он редко бывает дома, и, в сущности, мальчишка растет без отца. А что касается матери — тут Жук печально улыбнулся в темноту, вспомнив ее письмо мужу, — так она, кажется, и пальцем о палец не ударила, чтоб сделать его человеком. Вот и вырос у них этот дерзкий проказливый звереныш… Впрочем, он сегодня обещал исправиться…
Жук отстегнул брезентовое оконце. Крупные синие звезды глядели с черного неба. По деревьям прошелся порыв ветра, где-то в тайге жалобно прокричала кабарга, и снова стало очень тихо.
И вдруг тишину этой непроницаемой ночи прорезал крик. Холодный пот покрыл лоб Жука. Он выполз из мешка, растолкал товарищей, кое-как впотьмах на ощупь отыскал брюки, натянул их и босой, в майке выскочил из палатки. Крик повторился, к нему присоединился другой, более пронзительный. В палатках послышались тревожные голоса. Рядом, в одних трусах, с ручным фонариком-жужжалкой в руке, пробежал Сизов. Кто-то все время жег спички и оторопело спрашивал: «Что случилось? Что случилось?»
Жук не чувствовал, как ледяная роса жжет босые ноги. Он бросился за Сизовым, который бежал к центру лагеря. Когда они остановились, Жук увидел, что одна палатка — она являлась химической лабораторией — лежит на земле, брезент шевелится, вздрагивает, и из-под него доносятся приглушенные крики. Сизов, не выпуская из одной руки фонарик, другой быстро поднял верхний шест обрушенной палатки. Лицо его было напряженно. Неожиданно он спросил тихим, почти шутливым голосом:
— Эй, девчонки, что за шум?
Люди, одетые кое-как, стояли вокруг и пытались помочь девушкам, но так как помочь старались сразу все, ничего не получалось: они толкали и мешали друг другу.
— Это не змея? Это не змея? — машинально спрашивал прораб, изводя вторую коробку спичек.
Один Сизов, кажется, делал что нужно.
— Иннокентий Васильевич, — негромко попросил он Жука, но в этой просьбе звучал приказ, — подержите за тот конец шеста — пусть девушки оденутся.
Жук и несколько человек держали палатку, когда к ним подошел Иван Савельевич в пиджаке, накинутом прямо на голое тело. Весь лагерь проснулся. Никто не спал. Люди стояли вокруг палатки, взволнованно переговаривались. Когда из-под брезента выползли наконец девушки, сонные, перепуганные, непричесанные, с заплаканными лицами, они сбивчиво объяснили, как проснулись оттого, что на них внезапно что-то обрушилось. Они хотели выскочить из палатки, но не смогли: спросонья им показалось, что на них кто-то напал и крепко держал за ноги и руки…
Иван Савельевич неподвижно слушал их.
Сизов быстро осмотрел два основных шеста — передний и задний, — на которых крепится палатка, и увидел, что оба они внизу надрезаны ножом. Сизов ощупал пальцами их срезы, потом зачем-то вытер руки о трусы и негромко сказал:
— Ясно, чьих рук это дело, — и посмотрел на начальника.
Иван Савельевич мгновенно повернулся к нему:
— Ты хочешь сказать, что это… что это сделал…
— Да. Хочу, — ответил Сизов.
Больше он не произнес ни слова, а стал в полном молчании вместе с Жуком натягивать палатку на подрезанные шесты.
Иван Савельевич постоял немного возле Сизова — видно, хотел что-то сказать или дождаться пояснений. Но, так и не дождавшись и не сказав ничего, зашагал к своей палатке. Весь лагерь был на ногах, и один только Димка спал. Спал крепко, спал как убитый. А вот Сизов при всех утверждал, что это дело его рук.
Иван Савельевич присел рядом с сыном; уже начало светать, и брезент тускло просвечивал. И вдруг начальник все понял. Он пристально посмотрел на сына.
Сын спал в своей обычной позе, чуть поджав ноги. Он спал не на кровати, но даже спальный мешок не мог помешать этой привычке. Лицо его было спокойно, веки туго сжаты, и слабая тень от густых ресниц темнела на круглой щеке. Он спал так глубоко и безмятежно, что ни один нерв не дрогнул на его лице, не шевельнулись губы. Можно было даже подумать, что он не дышит. Отец сидел и не спускал с него глаз. Он не помнил, сколько прошло времени — час или два. Он сидел как мертвый, не шелохнувшись, сидел и смотрел на совершенно неподвижное лицо сына. То, в чем его только что упрекнули, было невыносимо, и Иван Савельевич не верил этому. Но и Сизов был не таким человеком, чтоб бросать слова на ветер. И вот отец сидел в палатке и смотрел на милое круглое лицо сына с двумя ямочками на щеках.
И вдруг ресницы правого глаза дрогнули, приоткрылись. И тотчас закрылись. Димка начал усиленно храпеть. Все стало ясно.
Иван Савельевич влез в свой спальный мешок, повернул голову к брезентовой стенке и больше ни разу не повернулся. Утром, наворачивая портянку на ногу, он коротко сказал:
— С первым же катером уедешь домой.
И ушел.
Утром Димка не вышел к столу завтракать. Не пришел он обедать и ужинать. Не было его и в палатке. Он куда-то исчез. Ужинали в полной тишине, и, хотя никто и словом не обмолвился про случившееся ночью, было ясно, кто виноват в том, что за столом так тихо. Жук заметил, что и геологи, и рабочие время от времени кидают на начальника сочувствующие взгляды. Иван Савельевич делал вид, что ничего особенного не произошло. И Жук в душе осуждал его: неужели Димке опять все сойдет с рук?
В этот день начальник, как и вчера, лазил по сопкам, навестил дальние линии, осматривал колодцы-шурфы и возвратился поздно вечером. На ночь Димка приходил в палатку ночевать. Он ел всухомятку что попало, однажды уничтожил целую банку болгарского клубничного варенья. С отцом почти не разговаривал, верил: сломит, разжалобит отца, надо только подольше продержаться…
На третий день нагнало туч и заморосил дождик. На море поднялось волнение. Дождь стучал по брезенту, ветер скулил за тонкой стенкой, отделявшей мальчишку от дождя, и ему было очень тоскливо. Дождь лил целый день. Отец уходил куда-то, и Димка оставался в палатке одни. Один, один и один… Он заметил, что брезент от дождя не промокает, но стоит в каком-нибудь месте дотронуться до него пальцем, как из того места начинаем капать вода. Одна крупная капля упала ему за шиворот, и он долго брезгливо морщился, ощущая всем телом, как капля по спине пробирается к пояснице.
Второй и третий день дождя не было, но все небо темнело от туч и с моря наплывал клочковатый туман. Он плыл сквозь лиственницы к сопкам и цеплялся за широкие лапы деревьев.
Димка стал выходить к обеденному столу. Он усаживался на самом конце лавки, терпеливо ждал, пока ему подадут. Ел тихо и сосредоточенно, и на него никто не обращал внимания; и никто больше не тревожил бак с водой и кружку, не палил в тайге из ружья, не подрезал шесты палатки.
Димка как-то весь притих, сжался, и даже щеки его почему-то не казались такими вызывающе румяными. Его ликующие крики не оглашали больше лагерь.
На четвертый день утром Иван Савельевич вошел в палатку и сухо сказал:
— Собирайся.
Сказал — и снова исчез.
Димка вышел к обрыву и увидел знакомую шаланду, подходившую к берегу. Он смотрел на нее, на эту шаланду, которая должна увезти его отсюда, как на врага. От шаланды отвалила лодка, на берегу ее уже поджидали несколько человек. Пока выгружали мешки с хлебом, мукой, консервами и почтой, отец стоял возле и помогал принимать по списку груз. Димка ходил вокруг отца, вздыхал, старался попасться на глаза, но отец громко произносил: «Один мешок с печеночным паштетом, вычеркиваю…» — и не замечал мальчишки. Димка все еще не знал, всерьез сказал отец, что собирается его выгнать, или пошутил. Ну что он такого натворил? Разве кто-нибудь пострадал? Он поозорничал — и только. Ну, немного пересолил — это верно. Но он готов дать слово, дать сто слов, что больше такое не повторится, что он исправится. Почему же все, словно сговорившись, стараются обходить его взглядами, не замечать?
И Димка опять подходил к отцу, но голос его звучал буднично и казенно: «Кукуруза — два мешка, вычеркиваю. Сахар — ящик…» И Димка не решился попросить отца не отправлять его назад, а стал рассеянно смотреть на моториста, который выгружал шаланду. Моторист был не тот, который вез Димку сюда. Из слов взрослых мальчишка узнал, что старый моторист, Женя, захворал и вот приехал другой. Потому-то, наверно, отец так тщательно принимает у него груз.