— Что тебе спеть, мальчик?
— Спойте еще что-нибудь про Ибрая!
Казакпай блеснул глазами на жену, прокашлялся, тряхнул головой и снова запел про Ибрая.
Чабаны смотрели то на Казакпая, то на Чингиза и дружелюбно кивали, потому что хорошо знали Ибрая, сообща могилу строили, вместе хоронили и каждый из них мог вспомнить о нем что-то хорошее. Казакпай, играя на комузе, начал вспоминать, как погиб Ибрай, на глазах появились слезы, а голос стал пронзителен и прерывист. Дядя Каратай выхватил у него комуз и тонким, высоким голосом затянул:
Ты, старый Казакпай,
Играешь на комузе,
А ведь когда-то
Ты играл не только на комузе,
Где твоя молодость, Казакпай?
Казакпай смахнул слезы, покачал головой и погрозил пальцем Каратаю.
Потом все пели про джигита и девушку, которая ждет его с войны; про чабана, который всех обскакал на байге[5] и увез в родной аил красавицу — дочку хана, и другие песни, которые Чингиз не слыхал. Чабаны еще долго веселились. Тетушка Халима постелила Чингизу одеяла возле горки подушек, и он уже во сне слышал, как разъезжались чабаны, как разносился в горах топот копыт, лаяли собаки, а овцы вздыхали за юртой.
Однажды, когда все сидели за дастарханом, соседка принесла письмо. Чингиз узнал на конверте почерк отца, но письмо было не ему. Каратай разрезал письмо ножом и пробежал глазами. Чингиз следил за ним. Не случилось ли с мамой несчастья? Сердце его застучало, а в глазах защипало от слез. От него, наверно, что-то скрывали. Ларкан тоже не спускала глаз с письма.
— На, читай, — сказал Каратай. — Солтобу уже дома. Просит привезти тебя. Что ж, надеюсь, не станешь обижаться на нас — принимали тебя как родного…
Чингизу вдруг с такой силой захотелось скорей убедиться, что мама жива и здорова, что даже руки задрожали от нетерпения. Он представил себе комнату с большими окнами, стол на кухне, накрытый к обеду, и маму, гремящую посудой. И увидел ее руки, полные, белые, с родимыми пятнышками около запястья. С папой они сидели на диване, играли в шахматы и принюхивались к жарким запахам, долетавшим из кухни: чем-то угостят их сегодня? И даже голос мамы слышал он: «Ну, сколько же можно вас просить?» Она всегда так говорила, даже когда звала их в первый раз, а папа виновато вздрагивал и тут же сдавался, опрокидывая набок короля. Он никогда не спорил с мамой и во всем ей уступал, а Чингизу, если дело шло к обеду, всегда проигрывал, хотя по шахматам имел второй разряд.
Оживление Чингиза погасло, когда он увидел Ларкан, — глаза ее блестели от слез. Ни с того ни с сего она встала и вышла из дому.
— Куда ты?
Чингиз выскочил вслед за ней и нагнал ее за ручьем. Он схватил ее за руку; она пыталась вырваться, он не отпускал ее. Чингиз был полон своим счастьем и не мог мириться с чужой и непонятной бедой.
Они долго шли, держась за руки, пока Ларкан не успокоилась. Тогда они повернули в горы и шли, шли, и вот уже не стало видно аила. Далеко внизу петляла дорога, и по ней, как одинокие муравьи, ползли машины. Ребята остановились на каменистой лужайке возле крутой скалы, похожей на солдата, — он стоял по колени в земле, в шинели с толстыми складками, с руками по швам.
— Я навсегда запомню, как мы приходили сюда, — торжественно сказал Чингиз. — И тебя я буду помнить всегда!
— Приедешь и сразу забудешь.
— А хочешь, я поклянусь? Кровью поклянусь?
Он схватил с земли острый камешек и стал расцарапывать себе ладонь, но Ларкан выхватила камешек и отбежала. Чингиз погнался за ней, но она спряталась за скалу:
— Все равно не догонишь!
— Не догоню?
Он кинулся догонять, уверенный, что сразу поймает ее, но услышал только шорох за спиной. Тогда Чингиз остановился, подождал и внезапно бросился в другую сторону.
— Вот и попалась! (Но странно — девочка бесшумно ускользнула от него.) Ну погоди, сейчас я тебя!..
Чингиз кричал, смеялся, бегал то туда, то сюда, но получалось так, что он бегал сам за собой, потому что Ларкан провалилась куда-то и даже не подавала звука.
— Где же ты, Ларкан?
Чингиз обошел скалу не торопясь, потрогал каждую складку на шинели солдата, каждый бугорок и выступ, заросшие коричневым мхом. Он смотрел даже под ноги, будто Ларкан могла превратиться в камешек и затеряться в траве.
Ну хорошо, показала свою ловкость, удивила, можно вылезать из укрытия. Но Ларкан не торопилась. Нет, она не собирается вылезать. И тогда Чингиз отошел от скалы, равнодушно растянулся на земле и закрыл глаза, делая вид, что намерен вздремнуть.
И вдруг над ним закричала галка. Он открыл глаза и увидел, как галка пересекла поляну и полетела к скале. И тогда он увидел Ларкан. Она стояла на самой шапке солдата и махала рукой, не давая птице присесть.
— Постой там, я сейчас к тебе!
Чингиз поднялся с земли. Легко сказать — к тебе, но как залезть туда, если нет ни лесенки, ни ступенек, ни мало-мальски сносных выступов, за которые было бы удобно ухватиться? Он только оцарапал руки и стоял, сконфуженно поглядывая вверх.
— А вот теперь и не спустишься! — сказал он тогда. — Там навсегда и останешься!
Ларкан усмехнулась и спрыгнула вниз. Спрыгнула — не ойкнула даже.
— Спрыгнуть что! — сказал он. — Ты вот поднимись.
И она поднялась.
Да, фокуса не было здесь. Просто не раз поднималась и хорошо знала каждый выступ на скале. Она и сейчас вскарабкалась легко и бесшумно, по-змеиному прижимаясь телом к скале, быстро находя руками и ногами нужные щели и выемки…
В конце концов Чингиз кое-как взобрался. И вот они стояли на шапке солдата, брат и сестра, и крепко держались за руки. Ветерок обдувал их горячие лица. Они смотрели вниз, на ущелья, скалистые отроги. Тени от облаков скользили по склонам. Если долго глядеть на них, сам начинаешь лететь.
Чингиз еще крепче сжал руку сестры — теплую, шершавую руку. Он знал: пока она рядом, ему не страшно это небо, опрокинутое вверх и глубокое, как пропасть. Он смотрел на облака и тени от них и думал о дяде Ибрае, о том, как тот карабкался по скале, пряча на груди ягненка. И думал о сестре, стоявшей рядом. Ибрай был дядей и ему и Ларкан, и это связывало их. Он погиб, оставив добрую память о себе, и эта память тоже была общей у него с Ларкан…
Ребята возвращались домой. Ларкан вспрыгивала на камень, поджидала Чингиза и прыгала вниз, взмахивая руками, как крыльями. Она воображала себя птицей и пыталась задержаться в воздухе, и это ей почти удавалось. Косички шлепались по плечам и разлетались веером, а платье трепетало, как флаг на ветру. Ее оживление и радость — радость просто от того, что они были вдвоем, ходили, бегали и прыгали, — сейчас ничем не омрачались. Она не думала сейчас о том, что они гуляют вот так в последний раз…
Два дня шли сборы к отъезду. Тетушка Накен и Ларкан стирали, латали ему вещи, готовили припасы — пекли лепешки, жарили мясо, бегали за покупками в сельпо. Каратай и Чингиз ходили по поселку и раздавали карточки: когда и как, никто не знал и не видел, но Чингиз ухитрился тайком сфотографировать многих из тех, кого неудачно снимал в первый раз.
— Тихо! Без паники! — поднимал руку Каратай, когда люди пытались отблагодарить Чингиза и чем-то его угостить. — Берем только баранов, и не таких тощих, как у вас. Пусть нагуляет больше весу, тогда поговорим!
Люди смеялись и приглашали Чингиза приехать на будущий год. Приходили соседские мальчишки и смотрели на Чингиза чужими глазами, потому что теперь он вместе с ними не поедет в горы, не будет гонять в футбол, играть в бабки и лапту. Между ними выросла стена, и обнаружилось вдруг, что он уезжает от них далеко и, может быть, даже навсегда.
Чингизу было грустно расставаться с новой своей жизнью, но все же он не мог скрыть радости — скорей хотелось домой, увидеть мать и отца, школьных друзей. Ведь скоро и в школу пора.
Братья и сестры липли к нему и все время заставляли, чтобы он фотографировал их. Давно уже кончились пленки, но как обидеть их? Он наводил на них аппарат и щелкал, и они оставались довольны. Эспандер с собой он не взял — на нем пробовали свои силы все мальчишки аила, тугие когда-то резины превратились в дряблые тесемки. Горластый Суюндик забирался к Чингизу на колени и требовал, чтобы тот читал ему книжку про Куйручука. Один лишь Талайбек по-прежнему робко смотрел на него. Дома он почти не бывал, все дни проводил с овцами на пастбище. О нем рассказывали, что он лучший домрист в школьном струнном кружке, но Чингиз так ни разу и не слышал, как он играет, потому что дома музыкального инструмента не было, а из школы не выдавали. Как хорошо было бы, мечтал Чингиз, подарить ему домру. Когда-нибудь он это сделает. Жаль ему было расставаться и с тетушкой Накен. Эта молчаливая женщина редко улыбалась, но глаза ее, малоподвижные, все замечающие, светились добротой, шедшей из глубины ее сердца. Как бы хорошо, думал Чингиз, подарить ей деньги, чтобы она вставила себе новые зубы и не стеснялась своей доброй улыбки. Он всегда с хорошим чувством будет вспоминать дядю Каратая, этого веселого, неунывающего шутника с мигающим глазом. Чингиз мечтал подарить ему сто пачек лучших папирос и красивую трубку. Но чаще всего он думал о Ларкан. Хорошо иметь такую сестру и жить с нею вместе. Он был единственным ребенком в семье, и ему не хватало сестры.