— Спасибо, — сказал Христофор Иннокентьевич. Он еще раз повторил свою мысль о красоте и краткости. И принялся объяснять, что задано на дом. Но я плохо слушала. Что-то мешало мне, только я не могла понять — что. Нет, не зависть к Славе. Чего ж завидовать — ведь я тоже решила эту задачу. И совсем не желание отличиться. Я нисколько бы не огорчилась, если бы кто-нибудь из наших ребят, например Рево Чирков, который тоже хорошо учился по математике, решил бы сегодня первым. Но этот Слава…
Прозвенел звонок. Ребята вышли в коридор. Как обычно, собрались группками, толкуя о разных вещах. Со Славой по-прежнему никто особенно не заговаривал и вообще никто не обращал на него внимания, будто ничего и не произошло. А когда мы шли домой, моя милая Валюха вдруг проговорила ни с того ни с сего:
— Решать задачки — это еще не самое главное. Правда, Топик? Хочешь, я скажу тебе одну вещь?
— Скажи.
— Я этого еще никому не говорила. И не скажу. Только тебе.
— Ну?
Но Валюха не говорит, а спрашивает:
— Скажи, тебе когда-нибудь хотелось с кем-нибудь дружить?
— С тобой, — отвечаю я уверенно. И думаю: «Вот чудная, что же тут такого?»
— Нет. А еще… с кем-нибудь?
— Ну, с ребятами. Мы же дружим в бригаде.
— Нет, не так. Не со всеми, а с одним, — шепчет Валя.
Я сердито оборачиваюсь к ней. Ну что за глупости приходят в светловолосую голову моей подружки? Вот недавно она написала стихотворение. Оно называется «Тане». Там говорится:
…Так далеко мне до тебя,
Как до звезды, как до Луны.
Почему далеко? Когда мы сидим за одной партой. Наверное, все поэты такие. Говорят, даже Пушкин был чудаком. И Лермонтов тоже. Грустил и тосковал о чем-то. И стихи у него печальные и одинокие.
Выхожу один я на дорогу.
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Кремнистый. Я не знаю, что такое кремнистый, но мне почему-то представляется булыжная улица, вот как та, что ведет к «Арсеналу», только не с нашей стороны, где пустырь, а к главным воротам. Там тоже блестят булыжники. Особенно если луна.
И вот по этой булыжной дороге одиноко шагает человек. И шаги его печально и гулко отдаются в тишине. Но то было другое время. Люди и вправду были одиноки. А у нас — коллектив. И дружить мы должны все вместе. Об этом я и говорю Вале. Но Валюха упрямо качает головой.
— Нет, ты не понимаешь. — И добавляет чуть слышно: — А я бы хотела дружить с Крайновым… с Сережей.
С Сережкой Крайновым?! Вот уж никогда бы не подумала, Сережка, конечно, неплохой парень. Активный. Но как они не похожи с Валей. Сережку у нас не то что в классе — во всей школе знают.
«А почему — тысяча девятьсот тридцать третий? — говорит Сережка. Вскинет лобастую голову, ногу чуть отставит. — Почему?!» И правда — почему. Мы как-то об этом и не думали никогда. Ну, считают так, и все.
«Считают? — скажет Сережка и прищурит зеленоватые глаза. — От рождения Христа? Ну если даже он и родился. Допустим, что жил на свете такой гражданин по имени Иисус, по фамилии Христос. А что изменилось для трудящихся с его рождения? Ничего! Тебя угнетают, а ты — терпи. Ну пусть темные люди верили. А мы? Нет, я считаю так: залп Авроры! С той ночи — новая эра. Первый день первого года.— Так говорит Сережка Крайнов, упрямо встряхивая лобастой головой и щуря свои зеленоватые глаза. И я согласна с ним. Потому что тогда началась Октябрьская революция, начало новой жизни на земле — справедливой и счастливой. И значит — теперь не какой-то тысяча девятьсот тридцать третий, — а шестнадцатый год новой эры! За этим разговором, придя в класс, нас застал наш математик Христофор Иннокентьевич. Прислушался, посматривая из-под белых косматых бровей.
«Любопытно-с и не лишено основания по сути, хотя… Боюсь, не все человечество пока еще будет согласно изменить летосчисление. Привычка, традиция, знаете, весьма консервативная сила. И поскольку… гм… по старому летосчислению на сегодняшний день… — он назвал год, месяц и число, — поскольку на сегодняшний день у нас назначен урок арифметики, я бы просил вас…»
«Конечно, — сказал Сережка, — буржуи не захотят. Придется подождать немного. Вот будет мировая революция — тогда!» — тряхнул головой и сел на место.
И все же как это Вале пришло в голову дружить с Сережкой. Сережке скорей подходит дружить с Симой Глазковой, голосистой запевалой, без которой не обходится ни один праздник, или даже с Люцией— Люськой, которая скачет по классу, как сорока, потряхивая черными подстриженными челкой волосами. А Валюха? Ну что это ей пришло в голову?
***
Вожатого у нас все еще не было. В райкоме комсомола сказали, что постараются прислать, как только найдут, кого прислать. А пока мы должны работать сами.
— Некоторые ребята спекулируют на базаре. Мы должны их выявлять и агитировать. Это задание райкома передал нам Сережка Крайнов — командир нашего пионеротряда. — Есть много ребят, которые находятся в плену отсталого мировоззрения, ходят в церковь. С ними тоже надо вести разъяснительную работу.
Мы с Валюхой сразу же подумали про Машутку. Вот кто и вправду — в плену. Только не у мировоззрения, а у бабки. Сама Машутка еще мала, только начала ходить в первый класс, и разубедить ее в существовании бога — дело не очень сложное. Во всяком случае, нам с Валей это удалось быстро. Когда Валя пообещала Машутке сшить пальто для куклы, Машутка согласилась, что никакого бога в небе нет. Глядя на нас чистыми синими глазами, она обещает не ходить больше в церковь. И вдруг, спохватившись, добавляет: «Бабка заругает. Скоро пост».
С Машуткиной бабкой дело обстоит посложнее. Мы уже пытались ее агитировать еще тогда, когда Яшка подарил Вале книжку, но ничего хорошего не получилось. Машуткина бабка Макарьиха нас до сих пор терпеть не может. Увидела Машутку с нами, дернула ее за косу и загнала домой.
— Это безобразие, бить детей, — возмущаемся мы с Валей.
— Ах, бесстыдницы, ах, бессовестные, — горланит со своего крыльца Макарьиха на весь двор — да я вас! Чтоб вам ни дна, ни покрышки!
Тетя Даша с галерейки кличет Валю домой. Голос ее не предвещает ничего хорошего моему другу. Далее внизу во дворе слышно, как она кричит на дочку:
— Хватит с меня Яншиных дел, будь он неладен! От него покою нет, и ты туда же. Нацепила эту тряпку на шею и лезешь куда не след! Сними ее сейчас же. Ну, кому говорю, сними!
Моя мама тоже недовольна:
— Да что же это от вас людям покою нету? Ну ладно бы мальчишки. Озорники. А то — девочки. Девочка должна уважать старших, слушаться.
Эх, мамик, мамик. Я молчу, не спорю. А на самом деле ты и сама не такая. Ты и сама-то не всегда слушалась старших. Будто я не знаю. Это ведь ты убежала из дому, когда тебя хотели выдать замуж за сына купца Шемякина, у которого была мясная лавка. Нет, не послушалась ты тогда старших. Ушла с человеком, которого любила, с моим отцом. Ты как начнешь рассказывать, только и слышишь: «Пришли. Забрали. Увели. Посадили». Это про отца. Часами стояла ты под тюрьмами и пересылками, чтобы перехватить, увидеть, сунуть в руки припасенный узелок. Его уводили, а ты оставалась одна. У него было дело, в которое он верил, которому посвятил свою жизнь, были товарищи, была партия. А у тебя был только он один.
Мама не любит об этом говорить, но все же я знаю. Мама ушла в день свадьбы. Ушла, в чем была. Считалось, что она из хорошей семьи. Нет, не помещик, не фабрикант был ее отец, а мастеровой. Проработал он всю жизнь в слесарных мастерских на Губинке — заводе, принадлежавшем братьям Губиным. Дослужился до мастера. А главное, имел собственный дом. Иногда, рассказывая о своем детстве, мама говорила:
«У нас свой дом был, вишни в саду». Скажет и задумается. И мне почему-то представлялся белый дом с колоннами, вроде как тот особняк, в котором помещался райком комсомола. Но однажды почтарка, приносившая отцу газету, подала мне склеенный конвертик. Мама глянула:
«От дедушки! — забеспокоилась. — Чего это он вдруг?» — разорвала конверт.
Дедушка писал — хворает, может, скоро помирать придется и просил показать ему внучку, то есть меня.
Отец сначала не хотел ехать, но потом все-таки собрался. На станции нас встретил беленький старичок, он суетился, обнимал то маму, то меня, и слезы ползли с его красных век по бледным морщинистым щекам. И мне даже стало немного обидно. От такого убежать не трудно. Он и сам-то еле ходит с палочкой.
— Вот и наш дом, — сказал старичок, отворяя щеколду калитки в прогнившем дощатом заборе. Мы очутились перед крохотным кривобоким домиком с тремя окошками. Дедушка долго возился, тыкая трясущимися руками ключ в ржавый, неподатливый замок. Наконец замок раскрыл пасть, скрипнула дверь, и мы очутились в низенькой клетушке, еще, пожалуй, поменьше, чем та, в которой жили мы.
За столом дедушка долго жевал беззубым ртом привезенные нами гостинцы и повторял: