— Неблагодарный ребенок!
— Неправда. Я стараюсь быть хорошей… стараюсь слушаться вас и делаю все, чтобы вам угодить… я выполняю всю домашнюю работу, какую могу, чтобы помочь вам оплатить расходы на мое содержание. А вы не имели никакого права читать мои письма к папе.
— Это возмутительные письма… и их надо сжечь, — сказала тетя Элизабет.
— Нет, — Эмили стиснула их еще крепче. — Я скорее сожгла бы саму себя. Вы, тетя Элизабет, их не получите.
Она почувствовала, как сдвигаются ее брови… она почувствовала в своих глазах «взгляд Марри»… она поняла, что побеждает.
Элизабет Марри, и без того бледная, побледнела еще сильнее… Были моменты, когда «взгляд Марри» появлялся в ее собственных глазах; ужасал не он сам… ужасало нечто сверхъестественное, что, казалось, смотрело на нее этим взглядом и что всегда могло сломить ее волю. Она задрожала… заколебалась… и сдалась.
— Оставь себе свои письма, — сказала она с горечью, — и глумись над старой женщиной, которая открыла перед тобой двери своего дома.
Она вышла из гостиной. Эмили осталась победительницей на поле боя, но вдруг вся ее победа показалась ей бессмысленной и ненужной.
Она поднялась к себе в комнату, спрятала свои письма в застекленный шкафчик на каминной полке, а затем, забравшись в постель, свернулась клубочком и зарылась лицом в подушку. Она все еще страдала от обиды… но в глубине души возникла и новая жгучая боль. Ей было больно оттого, что она сама причинила боль тете Элизабет… так как она чувствовала, что тетя Элизабет, несмотря на весь свой гнев, несомненно страдала. Это удивило Эмили.
Она, конечно, ожидала, что тетя Элизабет рассердится, но никак не могла предположить, что у той возникнут еще какие-то чувства. Однако она ясно видела нечто в глазах тети Элизабет, когда та бросила ей свои последние резкие слова, — нечто, говорившее о горькой обиде.
— О! О! — задыхаясь, воскликнула Эмили и сдавленно зарыдала в подушку. Она была так несчастна, что даже не могла мысленно отступить в сторону, чтобы понаблюдать за собственными страданиями и насладиться драматизмом момента… а если уж Эмили не могла сосредоточиться на анализе собственных чувств, то это означало, что она действительно была очень несчастна и совершенно безутешна. Тетя Элизабет не оставит ее в Молодом Месяце после такой чудовищной ссоры. Она, конечно же, отошлет ее куда-нибудь. Эмили не сомневалась в этом. В такую минуту можно было поверить в самое ужасное. Как будет она жить вдали от своего любимого Молодого Месяца?
— А ведь я могу прожить восемьдесят лет, — простонала Эмили.
Но еще хуже было воспоминание о том выражении в глазах тети Элизабет. Как ни была Эмили возмущена совершенным святотатством, ее негодование вдруг отхлынуло, словно волна, под влиянием этого воспоминания. Она перебирала в памяти все, что написала отцу о тете Элизабет… резкие, горькие слова, одни справедливые, другие нет… и чувствовала, что ей не следовало писать их. Разумеется, тетя Элизабет не любила ее…. не хотела брать ее в Молодой Месяц… но все-таки взяла, и, хотя это было сделано из чувства долга, а не любви, факт оставался фактом. И бесполезно было твердить себе, что она, Эмили, писала свои письма не какому-то живому человеку и не для того, чтобы их увидели и прочли другие. Пока она находилась под кровом тети Элизабет… пока она была обязана тете Элизабет пищей, которую ела, и одеждой, которую носила… она не должна была говорить — даже своему отцу — оскорбительных слов о ней. Тому, кто гордится тем, что он Старр, не следовало так поступать.
«Я должна пойти и попросить прощения у тети Элизабет, — решила наконец Эмили; гнев окончательно ушел из ее души, остались только сожаление и раскаяние. — Думаю, она ни за что не простит… она теперь всегда будет меня ненавидеть. Но я должна пойти».
Она обернулась… но тут дверь открылась. Вошла тетя Элизабет. Она прошла через комнату и остановилась возле кровати, глядя на страдальческое маленькое лицо на подушке — лицо, которое в свете тусклых дождливых сумерек, с черными кругами под мокрыми от слез глазами, казалось точеным и непривычно взрослым.
Элизабет Марри все еще была сурова и холодна. Ее голос звучал резко, но сказала она нечто совершенно удивительное:
— Эмили, я не имела никакого права читать твои письма. Я признаю, что была неправа. Пожалуйста, прости меня.
— О! — Это вырвалось почти как крик. Тетя Элизабет наконец нашла способ покорить Эмили. Девочка поднялась, закинула руки на шею тете Элизабет и сдавленно произнесла:
— Ох… тетя Элизабет… мне жаль… мне очень жаль… я не должна была писать того, что написала… но я писала, когда была раздражена… и на самом деле я не думала всего того, что там написано… честное слово, я вовсе не имела в виду того, что там самое ужасное. Вы ведь верите мне, правда, тетя Элизабет?
— Я хотела бы поверить, Эмили. — Странная дрожь пронзила высокую неподвижную фигуру. — Мне… тяжело думать, что ты… ненавидишь меня… ты, ребенок моей сестры… ребенок маленькой Джульет.
— У меня нет ненависти к вам… о нет, — всхлипнула Эмили. — И я буду любить вас, тетя Элизабет, если вы мне позволите… если вы хотите, чтобы я вас любила. Я не знала, что вам не все равно. Дорогая тетя Элизабет!
Эмили крепко сжала тетю Элизабет в объятиях и запечатлела горячий поцелуй на ее белой, морщинистой щеке. Тетя Элизабет в ответ серьезно поцеловала ее в лоб и затем сказала, словно желая подчеркнуть, что инцидент исчерпан:
— Тебе лучше умыться и спуститься к ужину.
Но оставался еще один вопрос, в который следовало внести ясность.
— Тетя Элизабет, — прошептала Эмили. — Понимаете, я не могу сжечь эти письма… они принадлежат папе. Но я вот что сделаю. Я их все перечитаю и поставлю звездочку везде, где говорила о вас, и добавлю объяснительную сноску, в которой скажу, что ошибалась.
В следующие несколько дней Эмили употребляла все свое свободное время на вписывание «объяснительных сносок», И после этого ее совесть ее была спокойна. Но, когда она снова попыталась написать письмо отцу, оказалось, что это занятие больше не имеет для нее смысла. Чувство реальности, близости, общности исчезло. Быть может, она утрачивала интерес к этой переписке постепенно, по мере того как незаметно переходила от детства к юности… быть может, ожесточенное столкновение с тетей Элизабет просто привело к тому, что в прах рассыпалось нечто, из чего еще раньше ушел дух. Но, так или иначе, а писать новые письма было невозможно. Ей ужасно не хватало их, но вернуться к ним она не могла. Казалось, какая-то дверь, которая была в ее жизни, вдруг закрылась у нее за спиной и уже не откроется никогда.
Глава 30
Когда завеса поднялась
Было бы очень приятно иметь возможность отметить, что после примирения в «эркере» Эмили и тетя Элизабет жили в дружбе и согласии. Но на самом деле все шло почти так же, как прежде. Эмили держалась кротко и старалась сочетать в практичных пропорциях мудрость змеи и кротость голубя[91], но взгляды тетки и племянницы настолько различались, что обойтись без стычек не удавалось; они говорили на разных языках, а потому были обречены на непонимание.
И все же кое-что изменилось… и весьма существенно. Элизабет Марри получила важный урок: не может быть одного закона справедливости для детей и другого для взрослых. Она оставалась все такой же деспотичной, как прежде, но, общаясь с Эмили, не делала и не говорила ничего, чего в подобном случае не сделала и не сказала бы, если бы на месте Эмили оказалась Лора.
Эмили, со своей стороны, сделала открытие, что, несмотря на всю свою внешнюю холодность и суровость, тетя Элизабет действительно любит ее; и было удивительно, как это открытие все сразу изменило. Манеры и слова тети Элизабет перестали уязвлять, и окончательно затянулась небольшая рана, что оставалась в сердце Эмили со дня, когда ей пришлось тянуть жребий в Мейвуде.
«Теперь я уже не считаю, что тетя Элизабет взяла меня сюда лишь из чувства долга», — думала она с торжеством.
В то лето Эмили стремительно росла — телом, умом и душой. Жизнь была прекрасна и становилась с каждым часом все ярче, как распускающаяся роза. Восхитительные образы наполняли ее воображение, и она старалась как можно лучше перенести их на бумагу. Однако, изложенные словами, они были уже не так прелестны, и Эмили пережила немало моментов жестокого разочарования, сокрушающего сердце истинного художника, который обнаруживает, что
Всегда мечта творца прекрасней
Того, что кисть оставит на холсте.
Многое из своей «старой чепухи» она сожгла, даже «Дочь моря» обратилась в пепел. Но маленькая кучка рукописей в застекленном шкафчике на каминной полке в «эркере» постоянно росла. Именно там теперь хранила Эмили свои черновики: полка под диваном на чердаке была осквернена; к тому же она почему-то чувствовала, что тетя Элизабет никогда больше не будет трогать ее «личные бумаги», где бы они ни хранились. Она больше не ходила на чердак читать, писать или мечтать; наилучшим местом для всего этого был теперь ее собственный дорогой «эркер». Она очень любила эту необычную, старомодно обставленную маленькую комнатку, которая стала для нее почти живым существом, разделявшим ее радости и утешавшим в горе.