— Верно дети сказали: сердечно поёшь, Зинаида, — говорит бабушка.
И опять кружатся над маминой головой комары, но мама их больше не отгоняет. Она не замечает комаров. Мама, видно, радуется тому, что бабушка сказала: хорошо.
Про крючки, про гундэры, про невода
— Ну, — говорит бабушка перед сном, — в добрый час, стало быть. Для девчонки-то всё собрала, Анюта? Жакетку какую бы никакую потеплее надобно припасти. Спозаранку свежает.
— Вот видите, сколько вам с нею лишних хлопот, Варвара Степановна, — говорит мама. — Может быть, лучше ей дома остаться?
— Ой, ну мама же! — перебивает Ляля. — Ведь ты уже согласилась — и вдруг раздумываешь. Так же нельзя!.. Скажи ей, бабушка!
И бабушка говорит:
— Мала ещё матку учить! Помолчи покамест.
— Слышишь, Ляля? — словно обрадовавшись, спрашивает мама. — Сколько раз я тебе говорила: когда большие разговаривают, маленькие не должны перебивать.
— А об моей заботе ты не тужись, невестушка, — успокаивает маму бабушка. — Своя ноша не тянет. Коль решила дитё пускать, так пускай. Отец её тоже со мной в рыбалку ходил, а до свадьбы дожил и свадьбу справил, даже у матери не спросившись… Раз решила пускать — пускай и спи, не тужись.
— Мамочка, так ты себе спи, не тужись, — говорит Ляля.
Мама смеётся.
— Ну чем вы её так быстро околдовали, Варвара Степановна? — спрашивает она.
— Ещё бы, я ль не колдовка! — усмехнувшись, говорит бабушка и, вздохнув, уходит с тётей Сватьей в соседнюю комнату.
Мама берёт зубной порошок, щёточку и свою красивую розовую мыльницу, идёт в сени и долго моется под рукомойником. А в соседней комнате бабушка о чём-то тихо шепчется со Сватьей. В той комнате горит свет.
Ляля осторожно, приподнявшись на цыпочки, смотрит в дверную скважину.
Над большим сундуком с откинутой крышкой стоят бабушка и тётя Сватья.
В скважину невозможно разглядеть, что лежит в сундуке, и Ляля медленно открывает дверь.
— Заходи, заходи, внученька, — говорит бабушка и придерживает рукой тяжёлую крышку.
Ляля нерешительно входит в комнату, становится рядом с бабушкой и заглядывает в сундук.
В сундуке лежат малиновое атласное одеяло, стопка новых простынь, перевязанных шпагатом, кусок сукна, блестящие калоши и много-много мотков цветной шерсти.
Ах, Ляля никогда и не думала, что у неё такая богатая бабушка!
— Тебе, тебе, всё тебе, — говорит бабушка, наклонившись над сундуком. — Всё тебе отпишу, внученька, твоё будет.
— Как? И мотки? — спрашивает Ляля, покраснев от радости.
Бабушка взглядывает на неё искоса, и что-то дрожит у неё в уголках губ.
— И мотки, — говорит она. — Всё тебе. Только вот это, белое, — гляди, внука! — это моё, на смерть припасено.
Ляля с удивлением смотрит на бабушку. Та стоит против света. По худым и впалым её щекам ползут глубокие тени.
— Бабушка, на какую такую смерть?
— На такую, единственную, — усмехается бабушка. — Коль своей смертью на суше помру… Не забудь, схорони меня, внученька, на Есенской косе, — напевно и странно красиво говорит бабушка. — Схорони под бурьяном, на бережку, где рыбачий завод. Там спят мои деды, там и мне, рыбачке, лежать пристало.
«А красивые сказки умеет рассказывать бабушка», — думает Ляля.
Бабушка низко-низко наклоняется над сундуком, и лицо её пропадает в тени. От сундука пахнет старым, сладким и почему-то измятой травой и высушенными цветами.
— Бабушка, а зачем тебе умирать? — говорит, задумавшись, Ляля.
— Как это так «зачем»? — отвечает бабушка и мелко-мелко хохочет. — Каждому человеку когда-нибудь помирать придётся.
— А я не буду, — говорит Ляля. — И ты не помирай. Хорошо?
— Уж чего лучше! — отвечает бабушка. — Коли внука просит, как не уважить! — Она опять наклоняется над сундуком и достаёт откуда-то снизу большой свёрток. — Здесь, кажись… Ну, да так и есть… Вот здесь.
Ляля с любопытством заглядывает через бабушкин локоть. В свёртке серенькие брючки, мохнатая курточка с железными пуговицами и картуз с лакированным козырьком.
— Это чьё же? — спрашивает Ляля.
— Папино, — объясняет бабушка. — Не сносил, подрос, а я и припрятала. Не кидать же зря. Твой сынок доносит. Да и тебе при случа́е сгодится.
Бабушка прячет в сундук штаны и картуз, а курточку оставляет.
— Завтра наденешь, — говорит она, — тепло будет. Вот и пришёл случай.
Куртку кладут на табуретку рядом с Лялиной кроватью, и утром тётя Сватья кое-как натягивает на сонную Лялю мохнатую папину курточку с простёганным воротником и железными пуговицами.
…Пятый час. Глаза у Ляли слипаются. Она бежит рядом с бабушкой по пустынной дороге, семеня в пыли заплетающимися ногами. Над ними бесцветное, сероватое небо, без звёзд и без солнышка. Солнышко ещё не успело взойти, но за морем уже начинает светиться красною краской несколько узких облачков.
Тихо.
Но вот за соседским плетнём начинает орать петух. Он орёт что есть мочи. По всей станице разносится его одинокий голос. Потом опять тишина. И вдруг из-за всех заборов, перекрикивая друг дружку, принимаются кричать петухи. Когда умолкает один, начинает орать другой.
— Проснулись, — говорит Ляля и громко зевает. Сама она никак не может проснуться. Глаза её наполовину спят, руки спят, ноги спят. Она поминутно спотыкается и наталкивается на бабушку.
— Ну что ты, что ты, как неживая? — говорит бабушка и берёт её на руки.
На руках у бабушки очень удобно. Только у папы бывает ещё удобнее, а больше — ни у кого. Ляля прижимается покрепче к тёплому бабушкиному плечу и сразу засыпает. На минуту она просыпается, когда бабушка укладывает её на что-то мягкое.
— Мы уже вернулись? — спрашивает Ляля. Ей кажется, что она опять в своей кроватке.
— Спи, спи! — отвечает бабушка и укрывает её потеплее. Ляля спит и не спит. Сквозь дрёму она слышит, как вокруг неё мерно плещет вода: плюх-плюх, плюх-плюх… С трудом разлепив веки, она видит чьи-то большие босые ноги, шаркающие по дну плоскодонной лодки.
— Натягай! — кричат протяжно и глухо над Лялей, и белая простыня паруса взвивается, становится дыбом, закрывает небо.
Лодка покачивается так славно, под папиной курточкой так тепло… Чтобы стало ещё удобнее, Ляля подтягивает коленки к самому подбородку и подсовывает ладошку под щёку. И вдруг всё пропадает: и парус, и плеск воды, и лодка.
Она просыпается на берегу. Под головой у неё вместо подушки — шапка-зюйдвестка, вместо постели — жёлтый-жёлтый, мягкий-мягкий песок.
Пахнет солёной водой, тёплым дымом, жареной рыбой.
Ляля садится в песок и оглядывается. Прямо на берегу, под открытым небом, стоит большая плита. Она сложена из дикого камня и вымазана извёсткой. Огонь в плите так и бушует. Только его почти совсем не видно, потому что он словно выгорел от солнышка.
Возле плиты суетится какая-то тётка в большом клеёнчатом фартуке и в такой же косыночке, как у бабушки. Должно быть, она кухарка. Кухаркины руки блестят от жира. Она поминутно встряхивает огромную сковородку, и от этого какая-то широкобокая рыбина так и пляшет в шипящем жиру.
— Степанёк, не зевай! — командует кухарка. — Надежда, жиру!
Маленький мальчик, с круглой, как шар, коротко стриженной головой и дочерна загорелыми босыми ногами, пыхтя, подтаскивает к плите охапку камышей и запихивает в топку. Огонь ревёт, и целое облако дыма вырывается из белой трубы над плитой.
— Степанёк, поднеси-ка тёте Моте жир! — кричит с берега чей-то звонкий голос.
Ляля оборачивается и видит, что на самом берегу сидит на корточках другая женщина. Справа и слева от неё лежат в песке две горки рыбы. Рыбачка хватает рыбину слева, быстро-быстро скоблит её острым большим ножом так, что чешуя брызгами сыплется вокруг. Поскоблив рыбу, она вспарывает ей брюшко, полощет прямо в море и кидает направо. Куски жёлтого рыбьего жира она бережно кладёт в отдельную мисочку. Рыбы так и перелетают слева направо, слева направо…
Степанёк подхватывает мисочку и бегом несёт её кухарке.
Но тут из-за камня медленно выходит чёрная гладкая кошка с рыбкой в зубах.
Почуяв жир, она бросает рыбу, подходит к Степаньку и, поднявшись на задние лапки, тянется передними к мисочке.
— Ах, чтоб ты пропала, анафема! — говорит Степанёк, но сейчас же нагибается к кошке и подаёт ей самый большей кусок жиру.
— Её зовут Анафема? — спрашивает Ляля и, стряхнув с ног прилипший песок, подбегает к Степаньку. — Ах, какая хорошенькая кошечка!.. Анафема, Анафема! Поди ко мне!
Женщины на берегу громко смеются.
— Что ты, глупенькая! — говорит кухарка. — Какая ещё анафема! Её Маруськой звать… Хочешь рыбки? Проголодалась небось?