И король приказывает прогнать их. Он стоит у окна, ласточки снуют под крышей, мелькают в лазури, звенят, слетаясь на стены древней крепости, где каждая щёлочка скрывает в себе лакомый кусочек. Смотрит король на солнечный парк, на сады, полные цветов, и беспокойно дёргает резинку от короны, стучит скипетром в каменную стену и в забывчивости отирает портьерой набегающую слезу. За окном, подгоняемые писком птенцов, носятся и носятся ласточки.
А далеко по песчаной дороге бредёт маленькая королевна и слушает рассказ Мышибрата, позабыв о зное и усталости. Вы можете не верить. Но послушайте, о говорил Мышибрат.
— Нас родилось трое. Прежде чем я открыл глаза, я услыхал, как плещутся о покрытые тиной брёвна воды Белкотки. Моя мать старалась нас спрятать, но старый мельник Сито выследил наше убежище, и я почувствовал, как его мозолистая рука шарит в сене. Я глубоко зарылся в сено и не слышал криков брата и сестры, потому что вода хлынула на колесо, закрежетали жернова, затарахтели сита, вся мельница так затряслась, что из щелей начала бить мучная пыль. Поздно ночью мама пошла на берег, она бродила в камышах и звала детей. Хотя она мне ничего не сказала, я догадался об этом: весь мех был мокрым от росы. Белкотка не вернула своих жертв, она тихо лизала буковые желоба и плескалась о свои плотины. Мать крепко обняла меня. Мой брат и сестра трагически погибли, так и не увидев света.
— Ах, бедняжки! — тяжело вздыхает лиса, а петух прибавляет шагу.
— Быстрей, не отставайте! — подгоняет он друзей, пыаясь за воркотнёй скрыть своё волнение.
— Когда я вернусь в Блабону, я попрошу папу, чтобы он открыл приют для всех беспризорных котят, — говорит Виолинка.
Смотрите, посреди дороги лежит на спине божья коровка. Она шевелит лапками, она зовёт на помощь.
Виолинка наклоняется и, отерев с насекомого пыль, кладёт жучка на ладонь.
— Я думала, что это кусочек коралла, — шепчет королевна…
На спинке у божьей коровки три пятнышка. Она бежит по руке Виолинки, кружит на одном месте, забирается на безымянный палец и раздвигает спинку, словно женщина, которая поднимает юбку, когда хочет перескочить через лужу.
«Ты лети, жучок, на небо,
Принеси кусочек хлеба», —
говорит вместо Виолинки Мышибрат.
Божья коровка взлетает, делает круг над Хитраской и садится к ней на ухо. Хитраска трясёт головой и вдруг слышит шопот: «Без вашей помощи я бы погибла от зноя, благодарю вас от всей души, вы увидите, что я еще пригожусь вам, не будь я Точкой».
Она взлетает выше. Друзья следят за ней, запрокинув головы, до тех пор, пока божья коровка не растворяется в выцветшей голубизне.
— Я уже не вижу — говорит петух: — солнце слепит мне глаза.
Друзья идут дальше.
— От этого горя моя мама уже не оправилась, — продолжает Мышибрат. — Она часто вскакивала по ночам, ей слышался плач ребёнка… Она садилась на помост и рыдала, глядя на луну.
Белкотка напоминала серебряное зеркало, порой только сомы подплывали к шлюзу, притрагивались усами к доскам, стояли с минуту в задумчивости и пропадали в яме под колесом.
Однажды ночью мать крепко меня поцеловала и, перекрестив, ушла в иной мир искать погибших малюток.
Мой отец, известный на всю окрестность Мышелап Мяучура, любил ходить в корчму, стоявшую на перекрёстке. Папа возвращался оттуда поздно ночью, а иногда и на рассвете. Он нетвёрдым шагом, зачастую его ухо было разодрано в пьяной драке. Растроганный моей заброшенностью и одиночеством, он снимал с гвоздя гитару и пел на крыше серенаду. Чаще всего это было ранней весной. Я как сейчас вижу его, — обычно он стоял, выгнув хвост, на фоне тёмнокрасной луны; гитара звенела, и отец пел с вдохновенным выражением на морде, шевеля серебрящимися в лунном свете усами. Восхищённые сомы аплодировали, ударяя в плавники. Тихо капала вода, стекая с остановившегося колеса, очарование разрушал мельник Сито, который выбегал в полушубке, наброшенном на ночную рубашку, и, шлёпая босыми ногами по помосту, бросал в отца старой гирей или поленом и при этом отвратительно ругался. Он размахивал руками, как ветряк, и его тень, падая на воду, доставала вершины чёрных ольх и пугала рыб и лягушек. В конце концов, не в силах прекратить песни, он пускал мельницу и заглушал наши жалобные сереады шумом и грохотом воды.
Однажды ночью мой отец, околдованный месяцем, вскочил на его диск, двигавшийся над нашей крышей. Уносимый на серебряном круге, он играл на гитаре свои лучшие песни. Увы, бедняга не догадался, что месяц перед рассветом уносится высь. Охваченный страхом, я видел, как он умчался в серебряной гондоле, помахивая мне лапкой. Отцу уже не суждено было вернуться.
Несколько ночей каскады его серенад звенели над уснувшей мельницей. Напрасно звал его назад перепуганный Сито. Напрасно приставлял лестницу. Месяц уже не снижался. Я видел, как отец, под действием лунных излучений, худел и уменьшался по мере того, как убывала луна. В последней четверти он был так тонок, что я едва различал его на узком, как лезвие, серпе, который расплывался в моих глазах, наполненных слезами. Прежде чем отец ушел в потусторонний мир, он сбросил с неба гитару. И она, серебрясь в лунном свете, шумя пучком лент, пролетела звёздное небо, словно огненная комета. Мне показалось, что гитара с плеском погрузилась в воды Белкотки. Астрономы считали это важным предзнаменованием и предсказывали много слёз и бедствий… Действительно, через три месяца началась война с Блаблацией.
Я остался один. Даже гитары я не нашел, только порой, в тихую ночь, до меня долетало из-под мельничного колеса что-то похожее на голос. Может быть, какой-нибудь сом, проплывая над ней, задевал усами струны.
— Неслыханно! — воскликнула Хитраска.
— Ну и что? Что дальше? — нетерпеливо допытывалась королевна. Путники и не заметили, как прошли порядочный кусок дороги.
— Несмотря на то, что моим отцом был славный Мышелап Мяучура, а о прадеде говорится в легендах и сказках… вы наверняка слышали о «Коте в сапогах» — это был он… Несмотря на это, старик Сито презрительно говаривал мне: «С тех пор, как живу на свете, не видал таких взбалмошных котов!»
Для него была непонятна красота весенней ночи, кваканье жабьих хоров над Белкоткой и мелодичный шум воды, падающей на буковое колесо.
В такие ночи мельник обходил с фонарём в руке загромождённую мешками кладовую. Его причудливая тень двигалась по стене. Потом скряга совал руку в дымоход и долго считал талеры, спрятанные в заштопанном чулке покойницы-жены. Зато днём он почти всегда дремал, убаюканный шумом мельницы. Иногда старик открывал один глаз, но, видя меня с мешком на спине или с ведром в лапе, засыпал снова. Я должен был лопатой отгребать отруби, насыпать зерно в воронки, а главное, следить, чтобы мыши не наделали вреда. (Мой отец беспощадно расправлялся с ними, за что получил почётное прозвище Мышелапа.) Это было неприятное занятие; подумайте, после того, как я съедал за ужином миску яичницы с колбасой и выпивал молока, нужно было согласно кошачьей традиции проглотить мышь, вспотевшую от страха, измученную и бледную. Но в течение долгого времени я исполнял эти обязанности.
Летом мышиные семьи покидали мельницу и выезжали на дачу, привольно отдыхая в окрестных полях, засеянных пшеницей, где жила их зажиточная родня. Зато осенью, когда на дворе была непогода, они сотнями возвращались, нередко приводя с собой обедневших родственников. Мыши скреблись на чердаке, крались в тени амбаров и воровали из мешков золотистые зёрна.
В их глазах я был кровавым погромщиком и палачом. Когда снежный пух засыпал пороги, я не раз слышал, как, потирая озябшие лапки, они нетерпеливо топтались в норах, ожидая, что я уйду спать. Матери, поблёскивая чёрными глазками, напевали детям:
«… Постарайся не попасть
Мяучуре злому в пасть,
Мой сыночек!»
А я, грозно шевеля усами, освещал фонариком углы.
* * *
Это было в начале января. Лютый мороз сковал землю, а быстрые ветры кружили снежные иглы и ломали сосульки, свисающие с мельничного колеса. Порой из мышиных нор до меня долетали весёлые голоса и рождественские песни.
На душе у меня было очень грустно.
Я отправился на чердак. Здесь сквозь щели пробивались лучи месяца, в их свете серебрился на стенах иней. Фонарь вспыхнул синим пламенем и погас. Я улёгся на мешках. Мне хотелось быть подальше от хозяина, который ломал голову над засаленной конторской книгой, подсчитывая огрызком карандаша прошлогодние барыши. Я думал о своей маме, о похищенном луной отце и лежал, прикрыв лапками слезящиеся от мороза глаза.
Вдруг я заметил, — между мешками, словно по широкой улице, под радостные крики движется шествие мышей. Точно подброшенный пружиной, я вскочил и загородил им дорогу.