Ознакомительная версия.
Теперь Гульсаре Сейдахметовне грозят экстрадицией[5] обратно в Выдумляндию. Но она железная женщина — крепится, и школа её всецело поддерживает. Директор — рисковый, благородный человек — ради Гульсары Сейдахметовны пошёл на должностное преступление: прописал её в каморке за актовым залом. Какая-никакая, а жилплощадь — шесть квадратных метров.
— Сочинение — это вам не какое-нибудь изложение или диктант. Диктант — не вертись, Колготкова, — любой стоеросовый телепень[6] напишет, у которого ручка в руке держится. А для сочинения — Христаради, вон из класса — мозг нужен, как у Ломоносова.
— Или как у Фонвизина, — добавляю я.
— Не паясничай, Косточкин, а то в лоб получишь.
«Не в лоб, а по лбу!» — храбро кричу я мысленно.
— Записываем тему, — говорит Гульсара Сейдахметовна. — Амфитеатров, кончай в окно пялиться. Тему, говорю, записывай.
— Я записываю.
— Записывай, записывай.
— Я и записываю.
— Будешь умничать, Амфитеатров, коленями на горох поставлю. Гадов, чего тебе?
— А тема какая, Гульсарахметовна?
— Тема, Гадов, «Первый снег». Так, сейчас все дружно смотрим в окно, ты тоже, Амфитеатров, подключайся. Смотрим в окно, любуемся на первый, чистый, свежий снег. Косточкин, синоним к слову «снег» — живо! На счёт три! Раз… два… два с четвертью… два с кисточкой…
Я начинаю усиленно думать, но на ум лезут сплошные антонимы и всякая ерунда: град, дождь, слякоть, ночь, улица, фонарь, аптека…
— …Два на верёвочке… два на ниточке… два на волосочке…
Меня бросает в пот. Я паникую и смотрю на товарищей. Но товарищи не спешат мне на выручку, товарищи хихикают, а отдельные товарищи, вроде Гадова, корчат мерзкую рожу.
— …Два с хвостиком, два с копчиком, тр-р-р-р… — не успевает договорить Гульсара Сейдахметовна, и я ору во всё горло:
— Осадок!!!
— Молодец, Косточкин. Сильное у тебя горло. С таким горлом в оперном театре хорошо работать или гудком на паровозе. Осадок, Косточкин, это у тебя на дне унитаза. А с неба — осадки.
— Я в разведчики пойду.
— Ты, Косточкин, для разведчиков рожей не вышел. Ты сначала волевой подбородок отрасти и надбровные дуги, как у Вячеслава Тихонова. Всё, кончаем базар, пишем сочинение. — Гульсара Сейдахметовна садится за стол и раскрывает потрёпанный томик.
«Омолаживание лица самомассажем ложками», — читаю я на обложке и вывожу в тетради:
«Первый снег».
Я тугодум, и ничего тут не попишешь. Живу по принципу: сто раз отмерь, один раз отрежь.
Первый снег.
Колготкова скукожилась вся, высунула наружу язык, строчит как из пулемёта. Наверное, про то, как они с братом лепили снежную бабу прошлой зимой. У неё старший брат — скульптор-монументалист. Он сказал тогда: «Без каркаса тут не обойтись — снег рыхлый», — и приспособил Колготкову вместо каркаса. Всю снегом облепил и припечатал совковой лопатой сверху. Не баба, а загляденье с морковкой! Сфотографировал он бабу для портфолио и пошёл домой. А вечером, когда хватились, Нинель уже впала в анабиоз[7] — на улице было холодно, минус двадцать восемь. Хорошо ещё отец у них — практикующий гомеопат[8]. Полночи её отмачивал в экстракте черемши и отпаивал фиточаем на чабреце. Народная медицина дорогого стоит, ребята! Ожила Нинель, но с тех пор разговаривает басом.
Первый снег.
Дима Христаради с папой летит на каникулах в долину Куршевель. Первый снег туда завозят военными транспортными самолётами типа CASA-295М с ледников Непала. Для таких, как Дима, специально. В прошлом году Дима там у них, во Франции, вывихнул лодыжку. Так президент Саркози лично приезжал к нему в госпиталь на бронированном лимузине с дружественным визитом. Дима ему говорит, прикованный к кровати:
«Вы, Николя, почему без галстука? Стыдно должно быть, мусье! Шерше ля фам!» — а взгляд у самого пламенеет.
Саркози весь смутился, растерялся. Расшаркивается перед Димой, расшаркивается и бочком, бочком из палаты. Потом, правда, прислал Диме алмазные подвески королевы с оказией.
Не ударил в грязь лицом человек.
Первый снег.
Папа и я — мы зиму любим. Летом ведь как бывает — жара, мошкара, прополка в Рассказихе… Молоко в холодильник забудешь убрать — наутро прокисло. На речку с утра пойдёшь искупнуться, а там коровы в воде по колено. Клубнику на грядках вороны поели, морковку точит крот, огурцы в парнике взрываются. Как-то вечером пошёл в туалет — он у нас за смородиновым кустом по тропинке сразу направо. Дверь открываю, а там медведь — «Алтайскую правду» вслух читает вверх ногами по слогам. Посмотрел на меня и говорит:
«Ты, Константин, взрослый человек — одиннадцать лет уже стукнуло, а стучаться так и не научился, ай-ай», — и качает укоризненно головой.
А я ему: «Простите, Михал Потапыч, в потёмках-то не разберёшь так сразу, что к чему».
А медведь: «Какой я тебе Пихал, дери берёзу, Мотапыч? Георгий Филимонович я! Иди, — говорит, — отсюда, пока я тебя не съел И папе с мамой накажи, чтобы по ночам в саду не шатались. А то задеру ненароком, сослепу-то. А теперь ступай», — и отпустил меня с Богом.
Оводы ещё летом, и тополиный пух, и майские жуки окукливаются под землёй. Мама говорит: «Рванём летом в Анталию всей семьёй! Будем лежать в широкополых соломенных шляпах в шезлонгах, пить пинаколаду через трубочки, безрассудно отдаваться пучине волн, а вокруг — турецкие аниматоры, аниматоры!»
Весной тоже не сахарно. Межсезонье.
А осенью — вообще кранты: грязь, слякоть, осадки в виде дождя и мокрого снега.
То ли дело зима! Тут и коньки тебе, и лыжи, и горки, и снег, как из рога изобилия, и городская ёлка на площади Сахарова. Эту ёлку на Новый год всем городом у нас наряжают.
Если завелось барахло какое в хозяйстве, а выбросить жалко, всё тащат на ёлку — с миру по нитке, как водится. Она у нас красавица — самая высокая в Западной Сибири, триста восемнадцать метров, если с макушкой. Её селекционеры вывели в экспериментальном совхозе, который возле завода разделения изотопов. И чего на этой ёлке только нет!
Мягкие игрушки, гирлянды разнокалиберные, целлулоидные пупсы, китайские шары, эмалированные вёдра, скворечники, картонные звёзды, шапки-ушанки, банные шайки, партия импортных клюшек для гольфа (подарок из города-побратима Сарагосы), телевизоры «Горизонт», валенки, дыроколы, раритетные утюги, лампы дневного освещения, детские колготки, набитые для формы ватой, бюстики вождей, подушки-думочки, парики, дуршлаги… А один мужчина собачью шубу на ёлку приволок прямо на плечиках. Прямо с женой внутри. «Повесьте, — говорит, — её на самую маковку до февраля. А я потом заберу».
Сибиряки — народ с выдумкой!
Бабака говорит: «Я, когда работала в японской контрразведке, многое повидала на своём веку. Но вот чтобы на ёлку вешали бывшие в употреблении слюнявчики и гамаши[9], такого не помню».
Бабака любит первый снег даже больше, чем я. Бывало, выбежит с утра из подъезда, пальто нараспашку, ушанка набекрень, и ну давай валяться в снегу! Вся угваздается, егоза.
С мороза придёт — щёки раскраснеются, и стремглав к самовару. Сидим под абажуром — мама, папа, Бабака и я. Чай с баранками пьём из блюдечек, пыхтим. А за околицей снег падает еле слышно. Хлопья большие, как кукурузные, только белые. А под валенками так же вкусно хрустят. Укутывают Барнаул одеялом, как дитя, укачивают, убаюкивают… Ой, мороз-моро-оз! Не морозь меня-я! Не морозь меня-я, моего коня-я-я!
— Косточкин, ты очумел? Я тебе не для того про оперный театр рассказывала, чтоб ты на уроках орал, как мартовский кот! Покажи, чего намарал там? — Гульсара Сейдахметовна вырывает у меня тетрадь. — Олух ты царя небесного! — восклицает она. — Как снег по-русски пишется?!
— Как слышится, так и пишется, — говорю.
— А ты как написал? Снег! Снег!! Снег!!!
— Сейчас, Гульсарахметовна, я исправлю, — говорю и подрисовываю к букве «г» спереди чёрточку. Получается довольно убедительная «к». С Гульсарой Сейдахметовной же лучше не спорить. У них там, в Выдумляндии, все такие непоколебимые.
— Исправил уже?!
— Исправил, Гульсарахметовна.
— То-то же! Тетради на стол мне! Записываем домашнее задание…
— Что-то мне, Бабака, не нравится ваш нос, — волнуется мама.
— А мне очень даже нравится, — вступаюсь я за Бабаку. — Ничего себе нос — подобающего размера, опять-таки вытянут в меру.
— Но он сухой! — горячится мама. — И в корочках, как пустыня Каракумы! У вас какая, Бабака, температура?
— Я животное теплокровное, — говорит Бабака. — У меня, — говорит, — температура комфорта — сто градусов по Фаренгейту. — А у самой взгляд скучный-прескучный. И хвост на полу, как оторванный.
Ознакомительная версия.