эти ароматы.
– Можешь в знак благодарности сходить проверить, что весь свет выключен, – предложила мне Зиппи. – Только в столовой пусть горит. Мам, а как с вентилятором – оставим?
– Сама решай. Скоро тебе придется об этом думать и за себя, и за Йоэля.
– Вентилятор на потолке не выключай, – распорядилась Зиппи. – Я спросила у ребе Гугла, он говорит, в выходные будет жарко.
Так тщательно готовиться к шабесу мы начали недавно. Пока Ривка была совсем маленькой, можно было поднести ее к выключателю и зажечь свет. Нужно было только дождаться, пока ей станет любопытно и она им щелкнет.
Тут штука вот в чем: если она не понимает, что делает, то и не нарушает законов Субботы. По идее, можно было даже и телевизор смотреть – главное, чтобы нас устраивал канал, в который Ривка случайно попала пальцем на пульте. Но теперь Ривка уже знает, что такое выключатель, а по пульту она и вовсе профи. Так что, пока не родится следующий ребенок, нужно готовиться тщательнее, потому что включил свет – и уже не выключишь. Если кто-то сдуру оставил рекламный канал на полную громкость, нам будут орать в уши до тех самых пор, пока три звезды не засияют на небе Субботы.
За двадцать минут до захода солнца мы собрались в столовой. Все при параде. На мне лучший костюм и борсалино. Оделся я в точности так же, как папа. В настоящий пиджак и жилет, и мне даже не было слишком тяжело. Стоял я прямо.
Мы постояли минутку, пока Зиппи поправила Ривке юбочку, потом поприветствовали Субботу, мама зажгла свечи [52]. По комнате разлилось приятное тепло.
Уютное тепло улетучилось, когда мы вышли на улицу. Вышли только я, папа и Зиппи – и меня это настораживало.
В Кольвине у нас был эрув: бечевка, которую натягивали по периметру города. Внутри эрува можно было катать детские коляски и носить детей, хотя в принципе это в шабес запрещено.
В Трегароне эрува у нас не было – по крайней мере пока. Мэр и городской совет не разрешили. До синагоги далековато, Ривке самой не дойти, поэтому младших мы оставили дома с мамой и зашагали вот так, некомплектом.
Это было не то – я скучал по нашим былым пятничным прогулкам в шул [53]. По дороге нам встречались другие семьи, тоже направлявшиеся на службу, я присоединялся к компании друзей, сестры устраивали настоящие флешмобы, бегая кругами по улице, – вокруг будто плескались волны из юбочек.
Семьи здоровались через улицу, а иногда шли прямо по мостовой, ведь никто в это время никуда не ездил. Получался такой маленький праздник. После тяжелой рабочей недели все отмечали день отдыха.
В Трегароне было не так. Причем чем дальше, тем хуже становилось.
Шли мы в молчании. Каблуки Зиппи постукивали по тротуару. Ближе к городу начали попадаться другие семьи из нашей общины. Мы их не окликали. Никто не хотел привлекать к себе внимание.
Мы нагнали Гутманов и просто пошли в ряд. Не поздоровались, даже вполголоса.
Я, в общем-то, понимал, почему в этом городе нас считают захватчиками. Мы действительно во многом напоминали армию. Все в одинаковой форме и движемся в сторону города.
– Мы тут торчим, как мозоли на пальцах, – прошептал я Мойше-Цви.
– А мозоли на пальцах разве торчат? – удивился он. – Было такое, чтобы ты смотрел на мозоли на пальцах и думал: «Ничего себе, ну они и торчат!»?
Неевреев на улицах тоже было предостаточно. Они как раз вернулись из летних отпусков – гуляли, ездили на велосипедах и на машинах. Я вообще-то никогда не поднимал глаз на гоев по дороге в шул, даже в Трегароне. А тут посмотрел вокруг. Проезжая мимо, они бросали на нас подозрительные взгляды – искоса, будто бы незаметно. Но такое не пропустишь. Я отчетливо ощущал каждый их взгляд.
Прохожие вели себя совсем иначе. Когда мы добрались до людной деловой части города, мы в буквальном смысле начали сталкиваться с компаниями гоев. Но эти не бросали на нас косых взглядов, а просто делали вид, что нас нет, будто мы стали невидимками. Если не отступить в сторону, в тебя внаглую врежутся. Если нам навстречу шла компания местных, приходилось отступать на мостовую [54].
Нас с Мойше-Цви едва не сбил внедорожник. Остановился буквально в нескольких сантиметрах, загудел. Когда сидевшая за рулем женщина перестала нажимать на гудок, она вскинула вверх руки. Я попытался указать ей, что на тротуаре слишком людно, что нам там просто не пройти. Она закатила глаза. Мистер Гутман вовремя положил руку Мойше-Цви на плечо, иначе тот показал бы тетке неприличный жест.
У самого входа в синагогу папа нечаянно толкнул какую-то пожилую женщину.
– Простите, – сказал он. – Я извиняюсь.
– «Извиняюсь»! – фыркнула она. Крашеные рыжие волосы, зеленые глаза. На папу она смотрела с отвращением. – Извиняется он! Вы вообще смотрите, куда лезете?
– Я лично? – уточнил папа. Он, как всегда, вел себя сдержанно. Выглядел очень солидно, внушительно. Руки свободно вынесены вперед, запястья перекрещены: поза спокойствия.
От женщины никаким спокойствием даже не пахло, взгляд ее так и перелетал с одного из нас на другого. Она еще раз громко фыркнула.
– Или вы имеете в виду нас всех? – продолжал папа. – Нам не дозволено пройти в наш храм?
– Авраам, пойдем внутрь, – позвал его мистер Гутман.
– Извиняюсь, – хмыкнула женщина, толкнула папу и пошла дальше.
Внутри мне сразу же полегчало – в синагоге вообще безопасно. Но потом папа посмотрел на меня так, как еще не смотрел. «Я тебе говорил», – читалось в его взгляде. И еще: «Видишь? Тебя будут давить машинами. Скандалить с тобой на тротуаре. И это только начало. А ты все считаешь, что с этими стоит общаться?»
С этими? С теми, которые толкаются на тротуаре? Нет. Не думаю, что нам с этой теткой удалось бы найти общий язык. Но если сказать, что они с Анной-Мари одинаковые, получится, что и мы к ним относимся так же, как они к нам: сваливаем всех в одну кучу. Вот только сказать все это вслух я не мог – меня же не спрашивали.
Перед службой мы разделились. Зиппи свернула за угол на женскую половину [55], а мы с папой, Гутманами и женихом Зиппи Йоэлем отправились в молитвенный зал.
В Кольвине народу на службу приходило куда больше. Храм у нас там был большой и просторный. Там стояли деревянные скамьи с синими подушками, с высокого потолка свисали серебряные люстры. Зал был почти что дворцовым, и там ощущалось присутствие Господа.
Здесь, в Трегароне, мы сидели на складных стульях – настоящие, видимо, пока не привезли. До того, как мы взяли это здание в аренду, в нем находился магазин по продаже оборудования для бассейнов – когда мы молились тут в первый раз, на полу валялись пенопластовые цилиндры, с какими плавают маленькие детишки. Помещение было низким, тесным. И присутствия Бога я в нем не ощущал.
Я сел и почувствовал, что на меня смотрят. Перехватить чужие взгляды не удавалось, но это не значит, что их не было.
Я мог бы и заранее догадаться. В маленькой общине слухи расползаются быстро. Так что, если раввин застукал тебя на кладбище с дочерью мэра-антисемитки, на следующий день про это уже знают и бросают на тебя косые неодобрительные взгляды. Головы опущены в молитвенники, все склоняются перед Богом и читают нараспев. Но ты-то знаешь, что они думают про тебя, смотрят на тебя, отрывают минутку от шабеса, чтобы выразить свое неудовольствие.
Началась служба, и я попытался в нее погрузиться. Не вышло. Я застрял в собственной голове, минуты там тянулись медленно. Обычно я чувствую единение с окружающими – мы все вместе общаемся с Господом. Но в тот вечер я от них отделился, как бы оказался в отдельной части синагоги и молился один.
После службы семьи перемешались в вестибюле и на улице перед шул.
– Хорошей Субботы, – звучало тут и там. – Хорошей Субботы.
Мне желали «хорошей Субботы», а больше не говорили ничего. А ведь раньше останавливались, вступали в беседу – но не нынче. Завидев меня, бормотали: «Хорошей Субботы», – и побыстрее проходили дальше.
Все, за исключением мистера Гутмана. Мистер Гутман – человек основательный. Вообще, семейство у них солидное, серьезное, уравновешенное. Можно подумать, что Мойше-Цви приемный, вот только внешне