И только где-то в самом потаенном уголке сознания горела мечта — пусть самолет взорвется или, не садясь, перенесет его в Москву, в его уютную комнату, и чтоб он проснулся, а все происшедшее оказалось сном.
Ведь теперь он был одинок, совершенно одинок. По одну сторону широкой, непреодолимой пропасти стояли тысячи прыгнувших, по другую — он один, не прыгнувший. И ужас перед тем, что ждет его внизу — град насмешек и издевательств, гнев и угрозы начальства, презрение товарищей. — охватывал его Все сильнее, становился непреодолимым, душил.
Он чувствовал, что теперь не прыгнет уже никогда, а ведь предстоял второй полет, второй прыжок, его снова поднимут в воздух, и все повторится, как будто мало ему одного раза…
Самолет легко плюхнулся о землю и, слегка подпрыгивая, покатился по траве.
Бортмеханик открыл дверь и подтолкнул Ручьева к лесенке…
— Ничего, парень. — Он похлопал его по плечу. — Сегодня не прыгнул — завтра прыгнешь. Бывает.
От этого незамысловатого утешения на глаза Ручьева навернулись слезы.
Хоть один не стал издеваться.
Он неуклюже сполз по лесенке, отворачиваясь от воздушных струй неутихавшего мотора. Мимо него, торопясь, пробежала очередная десятка, скрылась в самолете. Хлопнула дверь, и «Ан-2» затрусил рысцой в очередной полет.
Звук мотора замер вдали. Наступила тишина. Ручьев остался один.
Он сорвал шлем. И сразу же вновь возник шумный мир: донеслись тарахтение самолетных моторов, далекие слова команд, топот ног, даже низкий гул электрички принес из каких-то неизвестных далей свежий, ароматный ветерок.
Рядом раздались голоса. Обернувшись. Ручьев увидел командира взвода, роты, замполита, начальника политотдела, дежурного по прыжкам, еще каких-то офицеров. Впереди стоял генерал…
Не понимаю, что произошло. Вообще ничего не понимаю. Только одно мне теперь ясно — из-за чего люди кончают самоубийством. Если б был у меня сейчас пистолет, я, не раздумывая, нажал спуск!
Впрочем, это чепуха. Чтоб нажать спуск, надо иметь хоть горсточку воли, той самой, которой мне не хватило в самолете. Уважаемый Ручьев-Печорин, если б вы хотели покончить с собой, кто вам мешал прыгнуть, когда вы были в восьмистах метрах над землей, а не стоя на ней, как сейчас, обеими ногами? А? Как удобно! Летишь подобно ангелу. Хлоп об землю, и снова превращаешься в ангела! Великолепно! Но ведь именно во избежание подобной перспективы вы и не прыгнули, уважаемый Ручьев. Герой! Вы предпочли быть жалким, ничтожным трусишкой на земле, чем ангелом в небесах. А теперь вам не хватает, видите ли, пистолета! Вы пожелали наказать себя смертью! А на губу за трусость не хотите? Или два наряда на кухню? Если, конечно, ваши товарищи, действительно герои вроде Щукина или Хвороста, удостоят есть картошку, очищенную таким ничтожеством, как вы.
Да, да, нечего смеяться! Они-то действительно герои, они прыгнули, как и все остальные. Только один нашелся во всей дивизии, во всех воздушнодесантных войсках, во всей Советской Армии человек, испугавшийся прыгать с парашютом. Это вы, уважаемый Ручьев. Чрезвычайный и полномочный посол!
Господи, господи! Ну почему? Ну что я сделал такого плохого в жизни, чтоб меня так? Все люди как люди, а я какая-то паршивая овца! Прыгать испугался! Я испугался, а они нет.
Ну как теперь жить? Как прийти в роту? Помню, в четвертом классе у нас на уроке обделался один мальчик. Так его не только на следующий же день в другую школу перевели, он через месяц в другой город к родственникам совсем уехал. Еще бы, каково после этого прийти в класс?
Вот и я в таком же положении. Ведь не будет теперь ни одного человека в дивизии, кто бы не показывал на меня пальцем, кто бы не смеялся.
Могут и домой написать, Пишут же иногда в деревню или на предприятие, когда солдат совершил недостойный поступок. Может быть, бежать, скрыться? Смешно! Дезертир Ручьев, Ручьев — беглый каторжник…
Но как же это все-таки произошло? Ведь до последней секунды я был убежден, что прыгну, как все, что ничего здесь нет особенного: раз-два — и готово.
В чем же дело? Настроение? Настроение мне мать со своим дурацким письмом действительно испортила. Но ведь у нее все письма, такие. Господи, и что она пишет! Я знаю все про наших родственников, друзей и знакомых до десятого колена, в курсе всех литературных и театральных сплетен Москвы.
Если б я издал мамины письма, то получилась книга «Москва и москвичи» вдвое толще, чем у Гиляровского.
А как много места в письмах моей дорогой мамочки занимает оплакивание меня. Можно подумать, что я не только умер и похоронен, но и память обо мне несправедливо предана забвению. Теперь мама восстанавливает справедливость.
Наверное, папин театр москвичи уже не видят. В основном он дает спектакли в военкоматах и военных учреждениях в порядке шефства. Кончится это плохо — надо написать, чтоб папа перестал, А то узнают, и все будут здесь надо мной смеяться.
Впрочем, теперь это уже не имеет значения…
Или это Эл привела меня в такое состояние?
Вот дура! Идиотские письма — на десяти страницах она описывает, как они ходили в ресторан, ездили на пляж, кутили…
…И вот когда я остановился у двери и увидел, как далеко земля, какое там все маленькое, когда я представил на секунду, каким будет выглядеть мое тело внизу, если не раскроется парашют, я оцепенел. Я не мог двинуть ни ногой, ни рукой. А почему, собственно, парашют должен раскрыться? Да, есть вытяжная веревка, есть два прибора, есть запасной парашют, есть многие дни тренировок, наконец, голова на плечах, которая давно усвоила, запрограммировала и готова, не размышляя, автоматически, выдать все, что надо сделать.
Однако я не мог побороть предательского чувства подступившей опасности. «А вдруг не раскроется?» — твердил я снова и снова. И опять убеждал самого себя, что такое невозможно, что каждый механизм отлажен, обеспечена стопроцентная гарантия.
Все это пронеслось в мыслях со скоростью, не доступной никаким электронным машинам. Солидная, обоснованная, неоспоримая аргументация! А жалкий, наипримитивнейший инстинкт самосохранения оказался сильнее. И высоко интеллектуальный, волевой (в требованиях к маме), решительный (в своих действиях с девушками) Ручьев не смог его побороть.
Ну что ж, надо испить горькую чашу до дна. В конце концов, нет людей, проживших жизнь без страданий, без мучений.
Пусть смеются, пусть издеваются, пусть наказывают… Может, отчислят, пошлют вместо того парня в свинарник.
Что ж, я готов. Я на все готов… И, честное слово, когда этот бортмеханик попытался меня утешить, я чуть не расплакался. Хоть один нашелся порядочный, понял. Я вылез из самолета. По-моему, выйти из него, когда он оказался на земле, мне было трудней, чем тогда, когда он был в воздухе.
Там мгновенная смерть, здесь — вечные муки.
Я готов, я готов.
Ни к чему я оказался не готов. И уж во всяком случае не к тому, что ждало меня.
Генерал подошел один, помог снять парашюты, обнял за плечи, повел по полю. Остальные ждали в отдалении.
— Ну что, сынок, не повезло? — спрашивает.
И как он это сказал, все — разревелся, как мальчишка. А я и есть мальчишка, да еще в худшем виде — маменькин сынок.
То ли пронял он своим «сынком» все мое напряжение — готовился бог знает к чему, только не к этому, то ли слово «не повезло» меня подкупило — единственная из тысяч причин, какой бы я хотел все объяснить.
Иду, здоровый болван, хлюпаю носом, слезы вытираю. Хорошо, никто не видит из ребят, далеко, да и заняты своими делами — прыжки-то продолжаются.
Ведь у этого Ладейникова тысячи таких, как я. Небось уж можно было и забыть, что есть отдельные люди, не полки, не роты. А он нянчится со мной.
— Ну что приуныл? — говорит. — Все равно ведь прыгнешь, не с первой попытки, так со второй. В любых прыжках три попытки дается, — смеется, — да в финале еще. Так что времени у тебя, сынок, еще много.
— Не прыгну я… не получится… — бормочу. — Теперь уж ничего не выйдет…
— Получится, — успокаивает, — все получится. Хочешь пари? А? Могу свои генеральские сапоги в заклад поставить. Ну?
Улыбаюсь. Успокаиваюсь.
Действительно, неужели не прыгну? Ну, получилось такое дело в первый раз, так сам комдив и то все понял. Что ж, другие не поймут?
Такое меня, к нему сильное чувство захлестнуло! Такая благодарность! Не знаю, если б пришлось когда-нибудь, я б за него с радостью жизнь отдал! Я понимаю, что войны нет, нет боев, ничто его жизни не угрожает. И жертвовать своей мне ради него не придется.
Но если б потребовалось, ни минуты не думал!
Прошелся он со мной по полю. На душе опять мрак — ведь сейчас второй прыжок предстоит.
Но когда к офицерам вернулись, генерал громко говорит:
— Не проси, Ручьев. Следующий раз прыгнешь. А на сегодня нет. Больше прыгать запрещаю.