К каждой такой командировке Копылов готовился, словно собирался сдавать экзамен в академию.
Теребя непокорные русые волосы, нахмурив лоб, он часами сидел за книгами, с блокнотом и пером в руках изучал стенды в комнате боевой славы.
Мысленно он репетировал свои беседы с новобранцами, подставляя себе в собеседники самых разных людей.
Он негодовал, злился, беседуя с равнодушным, недовольным, строптивым, уговаривал непонятливого, радостно улыбался, обнаружив старательного или пытливого, а порой робел, встретив очень ученого, все знающего и понимающего, да еще набравшего в аэроклубе сотню прыжков или — чего не бывает — имеющего звание мастера спорта по парашютизму…
Нынешние новобранцы были не те, что в его время, уже не говоря о временах более давних.
У каждого за спиной десятилетка или техникум, а то и один-два курса института. Они знали иностранные языки, разбирались в технике, имели спортивные разряды.
Чтобы учить таких, не рискуя обнаружить мимолетную усмешку или откровенное удивление на лице ученика, надо было много знать во многих областях, многое уметь, многое понимать.
А чтоб воспитывать эти сложные характеры, чтобы добиваться не слепого подчинения, а понимания и сознательного согласия, следовало быть не просто хорошим офицером, а этаким Макаренко в погонах.
Иногда у Копылова руки опускались при мысли о трудности стоящих перед ним задач. Но проходил набор, шла служба, все налаживалось и устраивалось. Были, конечно, и огорчения, и неприятности, и неудачи, но в конце концов, провожая очередных увольнявшихся в запас, вспоминая, каким кто был, каким стал, Копылов испытывал радость и гордость: за эти два года он вырастил не только хорошего специалиста, но воспитал в человеке добрые качества. А это куда важней.
Особенно радовался Копылов, когда от бывших питомцев приходили письма. Он тогда зачитывал их в роте, восторгаясь, что тот вон защитил кандидатскую, а этот изобрел машину, другой улетел в Арктику или стал чемпионом города, поступил в театральное училище, сделал первую операцию аппендицита, женился, заимел ребенка, написал статью в газету, выступил в профессиональном, а не любительском концерте, окончил училище, получив офицерское звание.
Причин для радостей было много, и казалось, что все его воспитанники молодчаги, мировые ребята, способные, талантливые люди и многого добьются в жизни. В такие минуты Копылов как-то не думал о том, что те, кому в жизни не везло и кто мало чего добивался, обычно не писали.
Поглядывая на ребят, заполнивших вагон, Копылов размышлял, кто будет кто. С кем возникнут трудности, а на кого можно будет опереться в работе, кого порекомендовать замполиту Якубовскому в комсомольские вожаки.
У Копылова хранилась заветная тетрадь. В нее еще в военкомате, на комиссии, он заносил первые данные о призывниках: фамилию, имя, образование, в каком аэроклубе прыгал, сколько имеет прыжков.
С отобранными людьми беседовал и приступал к заполнению второй части своей тетрадки: кто каким спортом занимался, чего достиг, поет ли, играет, а может, силен в чечетке или в рисовании, что любит, чем увлекается, о чем мечтает…
Наконец, третий, самый интимный раздел содержал уже результаты наблюдений Копылова над людьми: кто мрачный, кто веселый, медлительный, вспыльчивый, обидчивый, энергичный, вялый. Каков с товарищами и они с ним, легко ли будет с таким работать. Иногда даже замечал, с кем именно придется особенно «потрудиться».
Вот тот, например, с ямочками на пухлых щеках и мечтательными голубыми глазами, что читает какую-то книжку, — это Дойников Сергей. Имеет три прыжка. Робкий. Услужливый. Немного рассеянный. Хорошо рисует.
А этот, Костров Георгий, распевающий столь же громко, сколь и фальшиво, — весельчак, немного нахальный, кончил кинотехникум, но работал директором клуба. С этим надо будет держать ухо востро.
У окна, устремив вдаль неподвижный взгляд, Игорь Сосновский, серьезный, вдумчивый, основательный. Мечтает стать инженером. Его уже уважают. Будет наверняка хорошим командиром отделения.
Иван Хворост (странная фамилия!) орешек потверже. Он всегда улыбается, на все один ответ «Есть!», не успеешь сказать, уже срывается выполнять. А в глазах словно затаилась насмешка: «В игрушки играете? Ну-ну. Мне что, могу и подыграть». И еще: вчера, выйдя в тамбур, Копылов застал там Хвороста с другим новобранцем, и ему показалось, что Хворост быстрым движением спрятал за пазуху бутылку. Но, может быть, только показалось…
Копылов поднял глаза. Да и этот вон, на верхней полке, что неподвижно лежит, заложив руки за голову, — Ручьев Анатолий. Вроде бы отличный парень — спортсмен, фигура — хоть статую с него лепи, красавец, да к тому же по-английски шпарит, словно в Лондоне родился, на рояле играет. Машину водит. Правда, прыжков не имеет, да ничего, этот научится. Одна беда — в военкомате рассказали, что маменькин сынок. Родители горы свернули, чтобы от армии уберечь. И сам, хоть старался во время беседы произвести впечатление получше, но Копылов сразу понял — призыв воспринял как трагедию, заранее всего боится и об одном только думает: скорее бы домой, к папе — режиссеру, маме — заслуженной артистке, а главное, к своей машине (девятнадцать лет, ни гроша не заработал — и своя машина — подарок папеньки!), к своим дружкам, к своим девочкам, к теннисному корту. Сдавал экзамены в институт — не прошел по конкурсу.
Жаль, ну ничего, бывали и не такие. Менялись. Он заранее настраивал себя на битву с Ручьевым, мирно лежавшим на полке и ничего, наверное, не подозревавшим о готовившихся ему испытаниях.
Копылов, таща за собой металлическую трубу, продолжал двигаться по проходу. Трубу эту перед самой посадкой раздобыл маленький, чернявый, крепко сбитый, удивительно быстрый и ловкий паренек, прозванный товарищами Щукарем. Он окончил автомобильный техникум и работал таксистом.
В порядке «проверки находчивости» Копылов попросил его поискать турник, которым можно было бы пользоваться в вагоне. До отхода поезда оставалось десять минут. Но Щукарь, повторив приказание, мгновенно исчез и столь же мгновенно возвратился, волоча, отличную гладкую железную трубу, как раз нужной длины и диаметра.
Копылов подозрительно посмотрел в глаза Щукаря, встретил его ясный, невинный взгляд и от вопросов воздержался.
Теперь он переходил из отделения в отделение и, расположив трубу между двумя полками, предлагал ребятам подтягиваться, кто сколько может. Для Копылова умение подтягиваться на перекладине являлось весьма важным тестом. По нему он определял множество разных данных у своих подопечных: силу, ловкость, выносливость, упорство, волю, старательность, умение использовать советы и пример товарищей и многое другое.
Были такие, что еле подтягивались три-четыре раза, другие легко набивали десять — двенадцать раз.
Одни прятались, видя Копылова. приближающегося со своей трубой, другие следовали за ним по пятам, прося разрешения еще раз испытать свои силы. Когда очередь дошла до Ручьева, он молча вздохнул, слез с полки, легко подтянулся десять раз, но больше не стал, хотя, наверное, и мог.
Потом, выжидательно посмотрев на Копылова, не последует ли новых приказаний, снова залез на свою полку и, вынув из кармана элегантной заграничной куртки шариковую ручку и блокнот, начал писать письмо. Кому и о чем он писал. Копылов, понятно, не знал, но чуть ли не на каждой станции Ручьев выбегал из вагона и опускал очередное послание. Можно было подумать, что весь его небольшой красивый кожаный чемоданчик был набит конвертами, марками и бумагой.
Ну что ж — вот и все. Все кончено. Навсегда. Есть вещи, от которых уже не оправишься. Но почему-то мы всегда считаем, что катастрофы могут происходить только с другими, с нами — никогда. А когда они происходят с нами, для других это чужая катастрофа.
Впрочем, для моих стариков (господи, что было бы с мамой, если б она узнала, что я причисляю ее к старухам!) это тоже катастрофа.
Когда пришла повестка — «явиться…», «иметь с собой…», — не меня, а маму мы отпаивали целый час. Вся квартира пропахла валерьянкой так, что кот ходил будто пьяный.
Зато когда она пришла в себя, начали отпаивать меня. Не валерьянкой, разумеется. Отец не пожалел даже свой многозвездный «Арманьяк», который приволок из гастролей во Франции.
Я понимал, что всему приходит конец, и, как обреченный, спешил насладиться последними радостями жизни. Потому что для меня армия — это не жизнь. Я совсем не хочу сказать, что для всех. Вот Володька, папкин шофер, отбарабанил свою службу и даже жалеет, что кончилась.
Я «культурист, теннисист и баловень женщин» — как выражается Эл, когда хочет быть милой. А такой на каше не проживет, даже если ему в день пуд давать. Мне мясо нужно, понятно? И не просто мясо, а то, что умеет готовить только Дуся. (Мама правильно говорит — второй такой поварихи не найдешь во всем городе.)