Витя сидел на крыльце и молчал.
И вдруг все увидели, что он плачет. Слезы у него текут, и он совсем ещё маленький. От силы ему шесть лет.
— Не реви, Витька! — закричали братья Моховы. — Ну, Нюрка!
— Пускай ревёт, — сказала Нюрка. — Убил птицу — пускай ревёт.
— Нюрка! Нюрка! Имей совесть! Тебя же поставили сторожить. Сама должна была убить ястреба.
— Я бы не стала убивать. Я бы просто шуганула его, он бы улетел.
Нюрка стала растапливать печку, которая стояла в саду. Поставила на неё чугун с картошкой.
Пока варилась картошка, ребята всё ругались с ней, а Витя плакал.
— Вот что, Нюрка, — под конец сказал Федюша Миронов, — Витька к ястребу не лез. Ястреб нападал — Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять не станет!
Это были справедливые слова.
Но Нюрка ничего не ответила.
Она надулась и молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву.
С рассветом начался очень хороший день. Тёплый, солнечный. Он случайно появился среди пасмурной осени и должен был скоро кончиться.
Рано утром я вышел из дома и почувствовал, каким коротким будет этот день. Захотелось прожить его хорошо, не потерять ни минуты, и я побежал к лесу.
День разворачивался передо мной. Вокруг меня. В лесу и на поле. Но главное происходило в небе. Там шевелились облака, тёрлись друг о друга солнечными боками, и лёгкий шелест слышен был на земле.
Я торопился, выбегал на поляны, заваленные опавшим листом, выбирался из болот на сухие еловые гривы. Я понимал, что надо спешить, а то всё кончится. Хотелось не забыть этот день, принести домой его след.
Нагруженный грибами и букетами, я вышел на опушку, к тому месту, где течёт из-под холма ключевой ручей.
У ручья я увидел Нюрку.
Она сидела на расстеленной фуфайке, рядом на траве валялся её портфель. В руке Нюрка держала старую жестяную кружку, которая всегда висела на берёзке у ручья.
— Закусываешь? — спросил я, сбрасывая с плеч корзину.
— Воду пью, — ответила Нюрка. Она даже не взглянула на меня и не поздоровалась.
— Что пустую воду пить? Вот хлеб с яблоком.
— Спасибо, не надо, — ответила Нюрка, поднесла кружку к губам и глотнула воды. Глотая, она прикрыла глаза и не сразу открыла их.
— Ты чего невесёлая? — спросил я.
— Так, — ответила Нюрка и пожала плечами.
— Может, двойку получила?
— Получила, — согласилась Нюрка.
— Вот видишь, сразу угадал. А за что?
— Ни за что.
Она снова глотнула воды и закрыла глаза.
— А домой почему не идёшь?
— Не хочу, — ответила Нюрка, не открывая глаз.
— Да съешь ты хлеба-то.
— Спасибо, не хочу.
— Хлеба не хочешь, домой не хочешь. Что ж, так не пойдёшь домой?
— Не пойду. Так и умру здесь, у ручья.
— Из-за двойки?
— Нет, не из-за двойки, ещё кое из-за чего, — сказала Нюрка и открыла наконец глаза.
— Это из-за чего же?
— Есть из-за чего, — сказала Нюрка, снова хлебнула из кружки и прикрыла глаза.
— Ну расскажи.
— Не твоё дело.
— Ну и ладно, — сказал я, обидевшись. — С тобой по-человечески, а ты… Ладно, я тоже тогда лягу и умру.
Я расстелил на траве куртку, улёгся и стал слегка умирать, поглядывая, впрочем, на солнце, которое неумолимо пряталось за деревья. Так не хотелось, чтоб кончался этот день. Ещё бы часок, полтора.
— Тебе-то из-за чего умирать? — спросила Нюрка.
— Есть из-за чего, — ответил я. — Хватает.
— Болтаешь, сам не зная… — сказала Нюрка.
Я закрыл глаза и минут пять лежал молча, задумавшись, есть мне от чего умирать или нет. Выходило, что есть. Самые тяжёлые, самые горькие мысли пришли мне в голову, и вдруг стало так тоскливо, что я забыл про Нюрку и про сегодняшний счастливый день, с которым не хотел расставаться.
А день кончался. Давно уж миновал полдень, начинался закат.
Облака, подожжённые солнцем, уходили за горизонт.
Горела их нижняя часть, а верхняя, охлаждённая первыми звёздами, потемнела, там вздрагивали синие угарные огоньки.
Неторопливо и как-то равнодушно взмахивая крыльями, к закату летела одинокая ворона. Она, кажется, понимала, что до заката ей сроду не долететь.
— Ты бы заплакал, если б я умерла? — спросила вдруг Нюрка.
Она по-прежнему пила воду мелкими глотками, прикрывая иногда глаза.
— Да ты что, заболела, что ли? — забеспокоился наконец я. — Что с тобой?
— Заплакал бы или нет?
— Конечно, — серьёзно ответил я.
— А мне кажется, никто бы не заплакал.
— Вся деревня ревела бы. Тебя все любят.
— За что меня любить? Что я такого сделала?
— Ну, не знаю… а только все любят.
— За что?
— Откуда я знаю, за что. За то, что ты — хороший человек.
— Ничего хорошего. А вот тебя любят, это правда. Если бы ты умер, тут бы все стали реветь.
— А если б мы оба вдруг умерли, представляешь, какой бы рёв стоял? сказал я.
Нюрка засмеялась.
— Это правда, — сказала она. — Рёв был бы жуткий.
— Давай уж поживём ещё немного, а? — предложил я. — А то деревню жалко.
Нюрка снова улыбнулась, глотнула воды, прикрыла глаза.
— Открывай, открывай глаза, — сказал я, — пожалей деревню.
— Так вкусней, — сказала Нюрка.
— Чего вкусней? — не понял я.
— С закрытыми глазами вкусней. С открытыми всю воду выпьешь — и ничего не заметишь. А так — куда вкусней. Да ты сам попробуй.
Я взял у Нюрки кружку, зажмурился и глотнул.
Вода в ручье была студёной, от неё сразу заныли зубы. Я хотел уж открыть глаза, но Нюрка сказала:
— Погоди, не торопись. Глотни ещё.
Сладкой подводной травой и ольховым корнем, осенним ветром и рассыпчатым песком пахла вода из ручья. Я почувствовал в ней голос лесных озёр и болот, долгих дождей и летних гроз.
Я вспомнил, как этой весной здесь в ручье нерестились язи, как неподвижно стояла на берегу горбатая цапля и кричала по-кошачьи иволга.
Я глотнул ещё раз и почувствовал запах совсем уже близкой зимы времени, когда вода закрывает глаза.
Осенью, в конце октября, к нам в магазин привезли клеёнку.
Продавец Пётр Максимыч как получил товар, сразу запер магазин, и в щели между ставен не было видно, чего он делает.
— Клеёнку, наверное, меряет, — толковал дядя Зуй, усевшись на ступеньке. — Он вначале её всю перемеряет, сколько в ней метров-сантиметров, а потом продавать станет… Постой, ты куда, Мирониха, лезешь? Я первый стою.
— Кто первый? — возмутилась Мирониха, подлезая к самой двери. — Это ты-то первый? А я три часа у магазина стою, все ножки обтоптала! Он первый! Слезай отсюда!
— Чего? — не сдавался дядя Зуй. — Чего ты сказала? Повтори!
— Видали первого? — повторяла Мирониха. — А ну слезай отсюда, первый!
— Ну ладно, пускай я второй! Пускай второй, согласен.
— Что ты, батюшка, — сказала тётка Ксеня, — за Миронихой я стою.
— Эх, да что же вы, — огорчился дядя Зуй, — пустите хоть третьим!
Но и третьим его не пускали, пришлось становиться последним, за Колькой Дрождевым.
— Слышь, Колька Дрождев, — спрашивал дядя Зуй, — не видал, какая клеёнка? Чего на ней нарисовано: ягодки или цветочки?
— Может, и ягодки, — задумчиво сказал Колька Дрождев, механизатор, — а я не видал.
— Хорошо бы ягодки. Верно, Коля?
— Это смотря какие ягодки, — мрачно сказал Колька Дрождев, — если чернички или бруснички — это бы хорошо. А то нарисуют волчию — вот будет ягодка!
— Надо бы с цветочками, — сказала тётка Ксеня, — чтоб на столе красота была.
Тут все женщины, что стояли на крыльце, стали вздыхать, желая, чтоб клеёнка была с цветочками.
— А то бывают клеёнки с грибами, — снова мрачно сказал Колька Дрождев, — да ещё какой гриб нарисуют. Рыжик или опёнок — это бы хорошо, а то нарисуют валуев — смотреть противно.
— Я и с валуями возьму, — сказала Мирониха, — на стол стелить нечего.
Наконец дверь магазина загрохотала изнутри — это продавец Пётр Максимыч откладывал внутренние засовы.
А в магазине было темновато и холодно. У входа стояла бочка, серебрящаяся изнутри селёдками. Над нею, как чёрные чугунные калачи, свисали с потолка висячие замки. За прилавком на верхних полках пасмурно блистали банки с заграничными компотами, а на нижних, рядком, стояли другие банки, полулитровые, наполненные разноцветными конфетами. При тусклом свете ириски, подушечки и леденцы сияли за стеклом таинственно, как самоцветы.
В магазине пахло клеёнкой. Запах селёдки, макарон и постного масла был начисто заглушён. Пахло теперь сухим клеем и свежей краской.
Сама клеёнка лежала посреди прилавка, и, хоть свёрнута была в рулон, верхний край всё равно был открыт взглядам и горел ясно, будто кусок неба, увиденный со дна колодца.