Ровно за год до Дня Победы в Великой Отечественной войне я приехал в двухнедельный отпуск с фронта в город Ессентуки. Приехал, чтобы жениться. Здесь ждала меня моя невеста Ирина Пенькова. 9 мая 1944 года мы расписались. А через несколько дней я снова уехал на фронт...
Наступила долгожданная победа. В конце 45-го я ехал домой…
Я рассуждал: сначала поеду к Ирине, я очень по ней соскучился. Заберу ее и привезу на Украину – там, недалеко от узловой станции Синельниково, у деревни Раевка, находилась селекционная станция, где работали моя мама и отчим. На станции были прекрасные кирпичные коттеджи, построенные еще до революции для научных работников. Один из коттеджей принадлежал нам. В нем было уютно и тепло, особенно в холодные зимние вечера.
Мне хотелось тепла и покоя. В последнем письме мама писала, что возвращается из Кургана на Украину и будет ждать нас. Но больше писем от нее я не получал. Это меня волновало: не заболела ли она? А кроме всего прочего, мне не терпелось поскорее познакомить ее с Ириной. Я не сомневался, что мама будет ей рада.
...Ирина хотела задержаться в Ессентуках, но я ее торопил.
В поезде на третьей полке для багажа было жарко. Ирину подташнивало. Я чувствовал себя виноватым – ведь она была беременна.
Но вот и последний полустанок перед Узловой. Здесь перрона нет, со ступенек вагона слезаем на землю и сразу попадаем в весеннюю лужу. Благо Ирина в калошах. Отсюда до селекционной станции три километра. Я тащу большой чемодан, Ирина хлюпает по снежной жиже с чемоданом поменьше. Забираю у нее чемодан, спрашиваю:
– Устала?
– Только озябла, – отвечает она.
– Ничего, – стараюсь я подбодрить жену, – скоро придем на место, погреемся!
– Что-то я не вижу ваших коттеджей... – говорит Ирина.
Меня это тоже волнует.
– Туман, – объясняю я.
...Но вот мы стоим на месте – там, где когда-то были коттеджи, и растеряно смотрим на груду кирпичей. Вместо девяти прекрасных домиков – только руины. Зачем немцам понадобилось бомбить село и селекционную станцию, непонятно.
Маму я нахожу в колхозном курятнике, где живут все, кто уцелел от бомбежки – и колхозники и селекционеры. Она действительно больна. Возле нее сидит местная девушка в военной форме без погон. Мама смущена, Ирина тоже...
В этом курятнике, где невозможно было встать в полный рост, вместе с нами ютилось с десяток семей. Все испытывали одинаковое неудобство. Но я не помню ни одного конфликта или выражения недовольства. Общая беда объединяет людей, да и эпоха была такая – все помогали друг другу.
С наступлением лета люди высыпали на улицу, начали, кто как мог, ремонтировать не до конца разрушенные дома. Мы с Ириной и мамой переселились в один такой дом. И снова все друг другу помогали.
Возвратился из госпиталя отчим.
У него было одно из самых тяжелых ранений – челюстное. Вдобавок осколок разорвал ему бровь, отчего лицо его приобрело страдальческое выражение. Но отчим был полон энергии и мечтал о любимой работе.
По приказу Сталина все возвратившиеся с фронта должны были занять свои прежние места. Но приказ этот не был выполнен: начальство райкомов и обкомов не уступило своих мест и всячески поддерживало тех, кто кормил их во время войны. Отчима обратно на должность директора селекционной станции не пустили, – считался он человеком честным и поэтому неудобным. В результате, с помощью интриг, отвечать на которые он не был способен, его откомандировали директором селекционной станции в Ярославскую область.
Мы решили так: мама и Ирина едут вместе с ним, а я – в Москву, поступать во ВГИК.
Приехав в Москву, я остановился в семье моего друга детства Карла Кантора и оказался свидетелем на его свадьбе с Танечкой Колобашкиной.
Заглянул в штаб воздушно-десантных войск к полковнику Иваненко и получил от него ценную для меня тогда справку о том, что я во время войны, будучи строевым командиром, руководил кружком самодеятельности. С этой справкой я и отправился во ВГИК.
Началась пора вступительных экзаменов...
Я нервничал.
Но наконец узнал: общеобразовательные предметы мне зачтены. Однако радоваться было еще рано. Самым волнующим и, как говорили знатоки, самым решающим испытанием было собеседование. А конкурс в 1946 году был немалым. На одно место в мастерской режиссуры претендовали около 70 человек.
Случайно я разговорился со студентом второго курса Юрой Вышинским (впоследствии – видным советским кинорежиссером).
– Вы проходили собеседование. Что у вас спрашивали? – поинтересовался я.
– Спросить могут все что угодно.
– А какие вопросы задают обычно?
– Тебе это не поможет. На собеседовании надо быть откровенным. Думать, но ничего не выдумывать. Надо быть самим собой.
Я запомнил этот совет.
Сначала нас собрали, показали отрывок из фильма «Человек 217» и попросили записать этот отрывок покадрово. Кадры нужно было зарисовать. Задание оказалось для меня нетрудным, я справился.
Теперь, после этого испытания, нас всех осталось человек тридцать. И вот мы, счастливчики, дрожали перед дверью, за которой происходило собеседование.
Самыми уверенными среди нас и, как нам казалось, самыми эрудированными были Владимир Басов и его друг Слава Корчагин. Оба коренные москвичи, хорошо знавшие постановки МХАТа и Третьяковскую галерею. Они осмелились пойти на собеседование раньше других. Мы взволновано ждали их возвращения.
Первым вышел Басов. Картинно встал спиной к двери, и мы все мигом окружили его.
– Ну, что? Как?..
– Сигарету!.. – Басов выставил два растопыренных пальца.
Сигарета тотчас же очутилась у него между пальцев. Басов с видом небрежной усталости начал рассказывать.
– Сначала спросили об импрессионистах. Я ответил. Спросили, кого из художников я знаю и люблю. Я ответил: Сезанна. Показали открытку. «Кто это?» – «Ренуар».
– А по литературе не спрашивали? – поинтересовался кто-то.
Басов игнорировал вопрос и стал рассказывать, как он выполнял этюды с воображаемым предметом.
Я тогда понятия не имел ни о Сезанне, ни о Ренуаре. Об этюдах с воображаемым предметом только слышал. Короче говоря, шансы на успех было невелики. Но все же я продолжал на что-то надеяться.
Дверь открывалась, входили и выходили какие-то юноши и девушки… Помню их плохо, потому что сильно волновался.
Но вот назвали мою фамилию, и я, торопясь, пошел к двери.
За длинным столом, по одну его сторону, сидели преподаватели. Все с любопытством смотрели на меня. В центре восседал мастер – Сергей Осипович Юткевич. На нем был необыкновенный, явно заграничный, серый пиджак и яркий плетеный галстук; на глазах – черные очки. Тогда у нас еще не носили черных очков, и на меня они произвели почти мистическое впечатление.