Эти сомнения появились еще в первом классе. Прасковья Ивановна знакомила нас, «внучат Ильича», с эпизодами Володиного детства. Видимо, излагала воспоминания его родственников и широко известные рассказы Михаила Зощенко. Какой Володя был правильный, трудолюбивый, благородный и честный. Как он целых два месяца плакал по ночам от того, что разбил тетушкин кувшин и не решился вовремя признаться… («Придурок», — шепнул тогда Серега Тощев. «Хулиган! Как ты смеешь! — взвилась Прасковья Ивановна. — Такое… про будущего Ленина!..» — «Да не про Ленина я, а про Левина! — извернулся Серега. — Чё он мне за шиворот обслюнявленный жмых затолкал!»)
— Вижу я: сидеть тебе в первом классе третий год… — с облегчением сказала Прасковья Ивановна. — Марш вместе с Левиным в коридор… — И стала рассказывать, как гимназист Ульянов приходил с уроков и на ходу сообщал отцу в дверь кабинета: «Из греческого пять, из немецкого пять…»
— Это раньше так говорили: не «по такому-то предмету», а «из такого-то предмета…» Например, у тебя, Левин, сегодня «из письма» опять двойка… Иди-иди…
Если история с кувшином вызвала у меня кой-какое понимание (я был чувствительное дитя), то вот эти «отметочные» выкрики показались чудовищным хвастовством и самодовольством. Кого он хотел удивить?.. Другое дело, если, например, я раз в полугодии получу по арифметике… ну, не пятерку, конечно (это немыслимо), а четверку. Тогда можно крикнуть с порога: «Мама, четыре за примеры и задачку!» А чего хвалиться-то, если и так все знают, что отличник!..
А отец при этом еще и улыбался!
Подумаешь, «из греческого пять»…
Недавно перечитывал Чехова и наткнулся на это «из греческого» совсем в ином контексте. В одном рассказе интеллектуалы-театралы Полуехтов и Финтифлеев ведут беседу об искусстве, и вдруг появляется маленький гимназист. Подает Полуехтову письмо.
Далее — про тексту:
«Полуехтов взял гимназиста за руку и, подбирая полы своего халата, повел его в другую комнату. Через минуту полковник услышал странные звуки. Детский голос начал о чем-то умолять… Мольбы скоро сменились визгом, а за визгом последовал душу раздирающий рев…
Странные звуки продолжались минуты две… Засим все смолкло, дверь отворилась и в комнату вошел Полуехтов. За ним, застегивая пальто и сдерживая рыдания, шел гимназист с заплаканным лицом. Застегнув пальто, мальчик шаркнул ножкой, вытер рукавом глаза и вышел. Послышался звук запираемой двери…
— Что это у тебя сейчас было? — спросил Финтифлеев.
— Да вот, сестра просила в письме посечь мальчишку… Двойку из греческого получил…
— А ты чем порешь?
— Ремнем… самое лучшее…»
Вообще-то я не сторонник такого воспитания. Наоборот, не раз клеймил тех, кто подымает руку на ребят — и своих, и чужих. Но тут мелькнула ядовитая мысль. Может быть, следовало Илье Александровичу не улыбаться, а однажды спустить с любимого отрока гимназические брюки и всыпать ему форменным ремнем? И не только за похвальбу, но и за другие более поганые проявления нрава.
Как, например, «Володенька» отрабатывал свой командирский характер на младшей сестренке! Загонял девочку под диван, а потом командовал: «Шагом марш из-под дивана!»
Или как измывался над младшим братишкой! Митя был существом впечатлительным («Похожим на меня», — думал я) и плакал всякий раз, когда при нем пели песню про серого козлика. Как «напали на козлика серые волки». Ну, жаль было малышу козленка! А старший братец назло Мите запевал песню снова и снова. Пускай, мол, тот воспитывает в себе твердый характер…
«Если бы у меня был братишка, я бы ни за что на свете не изводил и не пугал его!»
Братишка вскоре появился, и я никогда не пел ему песенок с таким трагическим финалом. А в стихах про зайчика всегда присоединял строчки, что «оказался он живой»…
А больше всего меня возмущала история, как Володя обманывал Митю при игре в солдатики. Солдатики были бумажные, их — две армии — расставляли по краям стола и стреляли по ним горошинами. Старший брат («изобретательный» и «находчивый») прикалывал подставки своих солдатиков булавками к столу. Те от ударов горошин гнулись, но не падали. Доверчивый Митя только хлопал глазами, когда Володя награждал «стойких воинов» раскрашенными орденами…
Я тоже любил играть солдатиками. Вместе с другом-соседом Павликом Шадриным. О Павлике и о солдатиках я уже не раз писал в своих книжках, но здесь приходится повториться. Мы тоже расставляли бумажных гренадеров, офицеров и генералов на столе, тоже стреляли по ним горохом. Бывало, что крепко спорили. Но никому бы не пришло в голову так вот вероломно, украдкой от противника, прикреплять своих солдат к столу. Да потом еще награждать героев и хихикать! Это было бы такое свинство! Просто измена! Тех, кто позволял себе такие поступки, называли нехорошим словом «хлызда».
Ребячий кодекс тех времен был к таким людям строг. Если мальчишка «хлыздил» неоднократно, подглядывал при игре в пряталки, воровал чужих воздушных змеев, валил свои провинности на приятелей или нахально нарушал правила в «сыщиках-разбойниках», могли проучить. Нет, лупить не стали бы. Те же правила дворовой жизни разрешали драки только один на один и если силы примерно одинаковые. Но провинившийся мог заработать маканье головой в дождевую бочку, репейные колючки за шиворот или катанье на палочках. Процедура «катанья» была довольно суровой. На земле раскладывались параллельно друг другу сучковатые палки и рейки с острыми краями. Приговоренного укладывали на них спиной (он дергался, но не сильно — куда денешься-то?) и за руки, за ноги таскали туда-сюда. И назидательно пели:
Чичига, чичига,
Тебя мать учила
Не хлыздить, не свистеть,
А в окошко глядеть!
И дальше:
Ехал Ванька по воду,
Нашел бочку солоду,
Бочка не кругла,
Покатилась с угла.
Катись, катись, катись
И ж-й не вертись.
А будешь ей вертеть —
Не сможешь ей сидеть!..
Кто такой (или такая) чичига, мы не знали. Наверно, что-то вроде «хлызды». А выражение «не сможешь ей сидеть», разумеется, неправильное, но — согласитесь — энергичное.
Безжалостный к братишке Володя был, конечно, «хлызда» и «чичига». Прокатить бы его на палочках, чтобы «не смог ей сидеть»! Но маленький Митя ничего не мог поделать. И я тоже — по причине разницы во времени и по мягкости характера.
И даже поделиться своими мыслями по этому поводу я не решался — ни с Павликом, ни с приятелями-одноклассниками Семкой Левиным и Алькой Малеевой. Были вещи, «о которых не болтают». Уже в ту пору я уяснил это крепко, потому что жил среди людей, знавших не понаслышке, куда могут завести лишние разговоры. И даже мысли. Помню рассказ отчима о его беседе со следователем в тридцать восьмом году: