Через пару страниц профессор вновь взял на мушку раздражающую его цель и заострил мысль: «После октябрьского переворота миф о няне был использован для политической коррекции образа Пушкина как народного поэта. <…> Рассуждения о народности творчества стали неотъемлемой частью науки о Пушкине. Пригодились и некоторые соображения славянофилов». Пришлись же они ко двору потому, что «пушкинистика становится родом агиографии, каковой она пребывает и сегодня. Темы „Пушкин и народ“, „Пушкин и Родина“, его патриотизм объявляются фундаментальными в литературоведении, а няня — основополагающим элементом построения таких моделей».
Поэзии и письмам Пушкина, свидетельствам современников няни и славянофильской выдумке Ю. И. Дружников противопоставил свою — сорную, не ведающую стыда, «правду». На поверку Арина Родионовна — «сублимированная мать поэта» — была совершенно другой. «…Невозможно выяснить, — утверждал профессор, — каков реальный вклад няни в воспитание поэта». Вклад той самой старушки, «которая не могла запомнить двух букв, чтобы написать слово „няня“» — но умела слушать воспитанника («талант, свойственный, правда, в ещё большей степени, чем людям, собакам и кошкам»); той крепостной женщины, которая «вряд ли понимала, что именно пишет барин», — но зато «была склонна к алкоголизму».
Исчерпав компрометирующие няню материалы и захлопнув досье, Ю. И. Дружников подвёл итоги «расследования»:
«…B целом сегодня миф об Арине Родионовне существенен для многих, он — часть воспитания человека в российской культуре и в определённом духе. Не разрушать, а понять его было нашей задачей. И всё же возникает простой, как глоток воды, вопрос, который автор обращает к самому себе, но он может вызвать негодование поклонников няни: нужно ли тратить быстротечное время, чтобы столь подробно её рассматривать? Мне кажется, если няня не играла такой важной роли в жизни поэта, писать о ней в его биографиях лучше короче и в скромных тонах».
В слегка отредактированном виде очерк Ю. И. Дружникова был быстро и не единожды переиздан в нашей стране, где его рекламировали как «остроумный вызов, брошенный писателем официозной пушкинистике, десятилетиями эксплуатирующей одни и те же штампы»[61]. Жаль, что ни американскому профессору, ни его российским лоббистам, похоже, так и не вспомнились слова Пушкина, сказанные по поводу подобных сочинений: «…Нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви» (XII, 36).
Подходящей пушкинской ремаркой мы и завершим вводную главу.
Переходим к жизнеописанию Арины Родионовны.
Скоро сказка сказывается — да не скоро книга пишется…
Выпало нашей нянюшке два разных века узреть, жить-быть в российском царстве-государстве при двух сиятельных царицах и четырёх владыках свирепых.
А явилась она на свет Божий в самый что ни на есть разгар Семилетней войны со всяческими басурманами, когда на прародительском престоле в граде Петровом восседала всё ещё величественная, но уже расстающаяся с былой красой и тужащая по сему случаю Елисавета Петровна…
Явилась из толщи народа русского…
В. Ф. Ходасевич
В тот год, оказавшийся 7266-м от Сотворения мира, весна в северной России началась «марта 9-го числа после полудни, в 6-м часу в 34-ой минуте, когда Солнце в знак Овна вступило и по всей земли первое в году равноденствие учинило». Люди разных сословий пробуждению природы радовались, — и всё же поглядывали на сумрачное небо с изрядной опаской: ждали оттуда появления кометы, предсказанной английским астрономом Эдмундом Галлеем. «Но понеже течение ея несколько переменно быть кажется, то он, взявши и переменность оную в рассуждение, полагает, что оной ожидать можно в исходе сего году или в начале будущего, 1759-го, году», — загодя успокаивал встревоженную публику петербургский месяцеслов[62].
Между тем продолжался Великий пост, текла его шестая неделя, близилась Пасха — и заодно подходила к концу первая декада апреля. Светало в Петербурге и его окрестностях уже рано, в начале второго, а тусклое солнце появилось на небосклоне в 4 часа 34 минуты. Накануне, в четверток 9 апреля, поутру, река Нева «совершенно вскрылась, после чего в 8 часу выпалено из 3 пушек с крепости»[63].
Чинно шёл сорок девятый год от рождения императрицы Елизаветы Петровны и семнадцатый — от вступления её на Всероссийский престол. Ровно через две недели двор, свет и весь город готовились высокоторжественно отметить день священного коронования дочери Петра.
В пятницу на Вербной столичная газета извещала читателей: «Ея Императорское Величество всемилостивейше соизволила определить губернаторами: в Ревель, генерала аншефа принца Голштейн-Бека; в Ригу, генерала порутчика, князь Володимера Петровича Долгорукова; да генералу порутчику и действительному камергеру, Николаю Андреевичу Корфу, указала быть губернатором же в Кёнигсберге»[64].
О военных же действиях против наглой коалиции в этом нумере «Санкт-Петербургских ведомостей» не было сказано ни полслова: они разворачивались тогда столь вяло, что для обозрения нерегулярных ратных происшествий вполне хватало страницы-другой в ежемесячных «Прибавлениях» к газете.
Зато в «Петербурге неугомонном» и на прилегающих к нему землях жизнь в преддверии величайшего из двунадесятых праздников била ключом.
Академия наук, к примеру, желала приобрести «несколько сот сажен дров берёзовых однополеняных», а кто-то выставил на продажу «до 30 цуговых и верьховых меренов вороных большого росту»; одни горожане остро нуждались в «ивовых обручах», другим же были надобны «дубовые леса разных пропорций»; торговцы сулили невиданные скидки и зазывали из пригородов поставщиков «масла постного», «потребного числа ветчины, сусла, молока и протчего». Законопослушные иностранцы, покидавшие Петербург, заблаговременно уведомляли о том своих кредиторов и должников; а никуда не отъезжающая французская повивальная бабка Дюваль, «которая прежде сего жила в доме Георга Енкеллера», сообщала заинтересованным в её услугах лицам, что «ныне жительство имеет на перспективе у Собакина в деревянном доме, внутрь двора находящемся»[65].
Кроме того, в указанную пятницу в храмах поминали священномученика Терентия, убиенного в Сирии много веков назад, ещё при императоре Декии, всеми давно и прочно позабытом.