А когда Кистенев, обойдя квартал, вошел к себе во двор, то увидел там каретника и его дворника Каллистрата. Тяжелый, приземистый Каллистрат с палаческим угрюмым лицом держал на плече розово-мороженый, обложенный салом бараний бок.
Месяца полтора назад каретник обратился к Николаю Аверьяновичу с просьбой позаниматься с его младшеньким, который учился в торговой школе и сильно отставал по математике. Кистенев хотел отказать сразу, но вспомнил, что Инна Ключникова прирабатывает теперь уроками, и послал Фурлетова к ней. Видно, занятия прошли с пользой, иначе зачем бы старику тащиться с барашком, язви его! Гнев Кистенева был тем сильней, что бараний бок выглядел очень аппетитно, а в доме у Николая Аверьяновича было скудно: жена сама ходила в мясной ряд, и то не каждый день, и покупала не более чем по полтора фунта на всю их семью.
— Добра не весят худом, Николай Аверьяныч, — говорил с улыбкой Фурлетов. — Вчерашнего зареза барашек.
— Что вы, Алексей Фокич, услуги мои пустяк, а вы…
— Вы ко мне с пониманием, а я с уважением, так-то, — мягко рокотал Фурлетов.
— И зря, зря, обижаете только, сие против моих правил.
— Правило одно: за добро платят добром.
В результате препирательств Фурлетов ушел вместе со своим дворником и с бараньим боком, сильно обиженный, злой даже, а Кистенев клял себя и жалко осознавал, что настроение испорчено и не сразу теперь соберешься с мыслями, Ну да бог с ним, хорошо ведь обошлось, не взял же он мяса, да и преподал урок самоуверенному барышнику!
Раиса Герасимовна уже встала и сама варила кофе на кухне.
— Доброе утро, — сказал он, поцеловав жену в теплую худую щеку. — Кофе? А детям, пожалуй, надо чаю.
Он взял чашечку с кофе и пошел в кабинет, уже успокаиваясь и твердея решимостью взяться за работу.
Работа ждала вот какая: во-первых, он должен был написать прошение с просьбой освободить его от обязанностей цензора Комитета по печати; уже и начал: «Прошу Вашего разрешения освободить меня, ибо преобремененный делами…» — да так пока и оставил, затосковав при мысли о многих заботах и грошовых жалованьях; во-вторых, должен был Николай Аверьянович выполнить одно важное поручение начальника комитета Пинегина, намедни говорившего с ним долго и всерьез.
— Его превосходительство новый губернатор, не будучи ознакомлен с вопросами о панисламизме и пантюркском движении в крае, озабочен теперь изучением этих вопросов. Желая иметь по возможности больше материала, его превосходительство просит сообщить ему все, чем мы располагаем и будем располагать в ближайшее время. Объективное и всестороннее освещение современного настроения казанских мусульман представляет особый интерес для правительственной власти в связи с наблюдающимся прогрессивным течением среди мусульман — с ярко выраженной националистической окраской. Этот интерес усугубляется особенностью данного времени… вы, конечно, понимаете…
— Да. Мне понадобится…
— …Малость времени, ведь вы по обязанностям службы поставлены, так сказать, в близкое соприкосновение с фактами. И я надеюсь, Николай Аверьянович, что вы с присущей вам добросовестностью и объективностью выполните данное поручение. — Помолчав, Пинегин сказал, несколько понижая голос: — Особое совещание в Санкт-Петербурге при выработке мер для противодействия татарско-мусульманскому влиянию в Поволжском крае выразило пожелание, чтобы губернаторы были в курсе всех вопросов и пользовались бы для вящего успеха и всестороннего освещения местных событий сотрудничеством всех ведомств.
Кистенев ждал момента, чтобы сказать о своей просьбе, но с каждым словом Пинегин становился все серьезней, а речь его, с длинными периодами и монотонная, отдавала казенной суровостью, а может, быть, и угрозой. При мыслях об угрозе бесенок взыграл в Кистеневе — он спросил наивным, почти дурашливым тоном:
— Любопытно, какие же ведомства имеются в виду? Жандармерия тоже, знаете ли, ведомство.
— Верно, верно, — с улыбкой отозвался Пинегин, как бы поощряя собеседника. Затем покачал головой: — Шутить еще можете, Николай Аверьянович!
…Вспомнил, приятно стало. И подумалось о том, что нет в нем никакой боязни ни перед губернатором, ни перед любым жандармским чином, а перед Пинегиным и подавно. Вот напишет он свое мнение, отнесет в комитет и скажет: хватит, господа, больше не желаю. Он взял чистый лист, обмакнул перо в чернила и начал писать. В своей оценке настроении мусульман он указывал, что татарская масса не лишена, конечно, способности к восприятию новых идей; идеи доходят до нее через школы, через молодых преподавателей, но главным образом через татарские газеты и журналы, проникающие в самую гущу населения, восемьдесят процентов которого знает татарскую грамоту. Идеалы татарской интеллигенции в наши дни — идейное объединение мусульманских племен на почве языковой общности и сохранения своей национальности при заимствовании европейской культуры, — идеалы эти не расходятся с верованием и взглядами почти всех слоев населения, которое не прочь научить своих детей русской грамоте, если только это не принесет ущерба учению по-мусульмански.
Подумав, Николай Аверьянович счел нужным объяснить свое понимание слова м и л л е т, особенно настораживающее каждого цензора, ибо переводили его только словом н а ц и я, а это давало повод к подозрению в национализме.
«Слово м и л л е т в употреблении имеет растяжимое значение: это — племя, объединенное общим языком, но и народ, исповедующий единую веру, а также — нация с единством веры, культуры и литературного языка. Так, мухамеддане всех своих единоверцев считают, к а р д а ш и м и з л а р, то есть братьями, и говорят: мусульманское милле. Что же касается выражения «татарское племя», то оно, очевидно, обнимает всех мусульман России».
Далее Николай Аверьянович написал о том, что казанская цензура делает все, чтобы татарская печать не переходила границы законности, пока же по ней нельзя судить о каких-либо признаках движения на национальной почве.
В какой-то момент он почувствовал истинную увлеченность: язык он знал хорошо, понимал толк в его оттенках и многое мог открыть непосвященному. Будь это частное письмо тому же Пинегину, а не отчет, Кистенев припомнил бы и случай с книгой Тукаева, очень популярного в народе. Книга вышла в седьмом еще году, а цензура изучает ее опять, в девятьсот девятом. В жандармское управление поступил донос его агента Иманаева: имею-де честь представить вам печатную брошюру со стихами, широко известными среди учеников; стихи враждебного содержания и прочее в этом роде.
Но что враждебно? Печаль враждебна? Враждебно, когда писатель задумывается над сложностями жизни, пишет ее без прикрас? Втемяшили в башку агентам и цензорам, что все невеселое в беллетристике — опасно и крамольно… Впрочем, решил он, я не политик, я лингвист, буду говорить только с точки зрения языка. Вот есть в книжке Тукаева стихи под названием «Милле моннар», которые цензор вроде Иманаева переведет как «Национальные песни» или даже «Песнь нации». А верней было бы — «Родные напевы», «Родные мелодии». Да, напевы печальны, говорит