взаимного проникновения культур… наша миссия не только в том, чтобы сберечь собственные ценности, но и наследие каждого племени. Сколько среди нас, русских, образованных, умных, великодушных, но отчего мы так инертны, подозрительны, нетерпимы? И почему бы мне, живущему здесь с рождения, не заняться описанием быта и нравов поволжских племен, их ремесел, житейских обрядов… разве не полезнее было бы, чем выискивание крамолы в сочинениях писателей и журналистов? А вот соберусь как-нибудь, ей-богу, соберусь!»
А потом он задремал в кресле и проснулся уже в темноте. Зажег электричество и поглядел на часы: десять без пяти минут. Он встал и вышел из кабинета, направляясь в детскую. Ванюшка спал скорчившись, одеяло сползло и скомкалось. Николай Аверьянович укрыл сына, подоткнул с боков одеяло, потом заглянул в комнату, смежную с детской. Там нянюшка молилась. В углу, на краю божницы, горела свеча, озаряя большую икону Пречистой с младенцем; младенец большеглаз, упитан, но мать глядит на него со скорбью. По левую сторону иконы, прислонясь к ней, стоял медный крест; по правую, возле головки младенца, — пучок сухой вербы. Против божницы, раскрыв перед собой псалтырь, сидела в кресле нянюшка. Прочитав очередной псалом, старуха приподымалась с кресла и, перекрестясь, каждый раз проговаривала слова одной и той же молитвы. Псалмы читала ровным, тихим напевом, заглядывая в псалтырь и пролистывая его, но видно было — читает на память, свету мало, да и свеча далеко отстоит от страниц; молитву же произносила упоительно-страстным, отрывистым шепотом:
— Господи, владыка живота моего, духа праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми! Духа же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми!..
Тихонько прикрыв дверь, он подошел опять к постели сына, перекрестил его и, вздохнув, отправился к себе. Прибрав бумаги, оглядел полки с книгами, но не взял ни одной, хотя перед-сном прочитывал страницу-другую.
«Духа любомудрия не даждь ми! Духа любомудрия, смиренномудрия…» Что дальше? «Честности и порядочности даруй ми!»
Над железной узкой аскетической кроватью Иманаева висел шамаиль, расписанный изречениями из аль-Корана. Изречения звали к чистоте помыслов, любви к ближнему и предостерегали от подлости в деяниях.
В паутинной укроме за шамаилем хранил Иманаев драгоценнейший документ, подписанный начальником Казанского комитета по делам печати господином Пинегиным, который в самых лестных выражениях характеризовал коллежского регистратора Иманаева.
«При исполнении обязанностей цензора обнаружил весьма внимательное отношение к содержанию исследуемых материалов и сделал чрезвычайно полезные извлечения, показывающие направление инородческой мысли по вопросам общегосударственным…»
Каждый раз, ложась спать, он читал шамаиль, затем извлекал из-за рамы ценную бумагу и тоже прочитывал, потом засыпал сладко, и снились ему сны, в которых его называли «ваше превосходительство». Случалось, однако, похоть не давала заснуть, а слабая дрема мучила безобразными видениями. Однажды, со стоном поднявшись, он оделся и тихо вышел, чтобы позвать жившую по соседству швею. Швея была горбунья. Едва она вошла, боязливо хихикая, цензор налетел кочетом и повалил горбунью на кровать. Когда подымались они, в простынях что-то зашуршало — там оказалась бумага, которую он так берег! С тех пор документ сохранял следы помятости, и каждый раз, беря его в руки, он вспоминал горбунью и ругал ее отборнейшей бранью. Теперь он клал бумагу под стекло на стол и придавливал кипою толстенных книг. Вот так же бы придавить и вожделение, ан не удавалось! Опять и опять звал он горбунью, а потом как-то даже привык и находил эту связь удобной: не приходилось унижаться перед женщинами, которые терпеть его не могли, не надо было тратиться на угощения да уговаривания, но главное — сберегалось время, которое полностью отдавал он чтению многочисленных материалов.
А читал он с большим усердием, читал постоянно, даже обедая, глядел в рукописи — этакое превратилось наконец в чувство столь же сильное и щекотливое, как похоть. На многие дни он стал забывать о существовании горбуньи. А горбунья между тем забрюхатела и в положенный срок родила, по слухам, омерзительное, мяукающее существо с хлипким желто-зеленым тельцем, но с дьявольской способностью уже с первых минут произносить членораздельные звуки, которые всякий понимал: «Надо хватать, надо хватать!..» Иманаев морщился, отмахивался от молвы и продолжал свою работу. И вот уже на втором году службы его представили прямо к ордену Анны третьей степени, минуя Станислава, и оклад от шестисот рублей годовых подскочил ровно вдвое.
В день, когда надо было идти получать орден, он побрился у цирюльника, затем вытащил из сундука фрачишко и с бобровой оторочкой шапку, почистил пальто. Можно было бы вызвать извозчика, но ему захотелось пройтись пешком, чтобы как можно больше людей смотрело на его приутюженный вид. Он шел неспешно и гордо, охотно кивал по сторонам. Но вышла в этот торжественный час и горбунья, тоже принаряженная, с чадом своим на руках. Тихо продвигаясь по краю тротуара, она не смела даже взглядом дать знать, что имеет к нему какое-нибудь отношение. Лавочники, высовываясь из своих магазинов, кричали цензору:
— В добрый час, Миргаяз-Эфенди!
— Пусть и впредь сопутствует тебе удача!..
С каждым шагом все более возбуждаясь, горбунья ближе подступала к имениннику и громко говорила, то смеясь, то плача: «Смотри, сынок, идет твой отец! Он получит орден… запомни, сынок, этот день!» Иманаев делал ей знаки строгим верчением сверкающих глаз; наконец, не стерпев, крикнул:
— Прочь! Разве ты не видишь, что я иду получать Анну!
— Анну? — побледнев, переспросила горбунья. — Ты сказал… Анну? Тебе не хватает того, что ты имеешь? Ах, сволочь! Люди добрые, он бросил сына, он бросил женщину, которая терпела ради него муки… вы только посмотрите на эту проститутку во фраке!
Набежала толпа, тесен стал тротуар. Городовые, расталкивая зевак, пробирались к центру события. «Опоздаю! — затосковал Иманаев. — Пока разберутся, пока отпустят, опоздаю!..» Зажмурившись, он с маху нырнул в толпу, юркнул в ближний переулок, там захватил извозчика и прокричал:
— Едем… гони, черт подери!
Горбунья, казалось, бежит за санями, слышится мяукающий возглас ее чада: «Надо хватать, надо хватать!» Не сразу понял, что блазнится ему, что нет погони, что едут по спокойной, нелюдной улице, приближаясь к зданию губернского правления. И тут же он забыл о катавасии, которая едва не испортила всю торжественность момента.
Он вышел из саней, дав извозчику рубль, отряхнулся, поправил шапку и, прямо ступая, направился к высокому крыльцу с тяжелыми колоннами. Когда он подымался по ступеням, в ближней церкви зазвонил колокол, тотчас отозвались колокола на других церквах. И почудилось цензору, что в его честь звонят колокола, что идет он по ступеням не в учреждение, а в церковь идет под