Между бесконечными поездками они иногда выбирались в Болшево навестить нас, но чаще я сама приезжала в Москву по воскресеньям или на каникулы. Бабушка торжественно объяснила мне, что Назым Хикмет – великий поэт, что он семнадцать лет просидел в тюрьме, что у него больное сердце, поэтому я не должна мешать ему. И я очень старалась быть тихой, незаметной. Это было нетрудно – в московской квартире бурлила не слишком тогда понятная мне жизнь. Дом этот был веселым и необычным. Стены кухни Назым Хикмет придумал покрасить в разные цвета: ярко-желтый и столь же ярко-оранжевый. Наверное, ему особенно хотелось южных красок во время длинной сумеречной московской зимы. А комнаты были увешаны картинами, все поверхности заполняли веселые разноцветные игрушки, привезенные из разных стран, но больше всего было столь любимых Назымом Хикметом русских глиняных расписных фигурок людей и волшебных зверей. Я с некоторой опаской передвигалась по этому пестрому дому, с готовностью мыла грязную посуду, горы которой все время вырастали на кухне, и от избытка старания то и дело в огромных количествах колотила чашки и тарелки.
Назым и Вера жили счастливо, весело. Я помню это сама. Квартира на Песчаной была гостеприимной и открытой. Все время, сменяя друг друга, приходили люди, смеялись, спорили, читали стихи. Каждый раз, когда начинались серьезные разговоры, на телефонный аппарат плотно укладывали большую подушку – так в те времена спасались от кагэбэшного прослушивания, и это был вполне обыденный и всем понятный ритуал. Мама очень вкусно готовила, любила хорошо накормить гостей, и они засиживались допоздна под низкой лампой за нашим длинным столом, который всегда ломился от еды. Люди в нашем доме и при жизни Назыма Хикмета, и после его смерти чаще всего становились откровенными, настоящими. Как-то незадолго до смерти мамы я перестилала скатерть. Она подошла, погладила полированную столешницу красного дерева и грустно сказала:
«Как жаль, что этот стол не сможет пересказать все, что услышал за долгую свою жизнь…»
А по утрам в квартире было тихо. Назым Хикмет закрывал за собой дверь в кабинет, работал. Мы говорили шепотом или вполголоса. Мама стремительно хватала телефонную трубку при каждом звонке. И тогда сразу становилось понятно, как там, в кабинете, идут дела. Если дядя Назым открывал дверь и спрашивал, кто звонил, – не очень хорошо, если то и дело приходил к нам на кухню под каким-то предлогом – совсем плохо, а если на телефон не реагировал вовсе – значит, писалось ему отлично, и потом за обедом он шутил, смеялся, радовался всему.
Чаще всего в московской квартире я заставала раскрытые чемоданы. Они либо укладывались в преддверии поездки, либо распаковывались после нее. Меня страшно смущали подарки, которые мама с дядей Назымом каждый раз привозили мне из-за границы. Ведь в Болшево я ходила в школу вместе с детьми из фабричного поселка. Тогда все у нас в стране носили совершенно одинаковые блеклые некрасивые вещи, потому что других советская промышленность не выпускала. А Назым Хикмет всегда, даже в своей домашней бежевой куртке из верблюжьей шерсти выглядел нарядным. Он и маму заставлял наряжаться, я помню, как, собираясь куда-то в очередной раз, они весело обсуждали, кому что надеть. Вот и мне они на Западе покупали яркие платья, смешные ботинки, разноцветные колготки, которых в СССР отродясь никто не видал, потому что все дети и взрослые ходили в уродливых чулках на резинках. Меня дразнили в школе: «А вот Анька в новых кальсонах заявилась!» Это было мучительно. Я плакала потихоньку, прятала красивую одежду и страдала, оттого что мы не такие, как все. По советским меркам это было стыдно, нехорошо. Наверное, каким-то образом Назым Хикмет все понял. Мама в книге рассказала историю о том, как он пристрастился воровать для меня в самолетах. Я помню те первые украденные им для меня леденцы, их вкус и счастье нашего с дядей Назымом общего секрета.
Когда праздновали его шестидесялетие, Хикмет выглядел очень счастливым, а гостей в доме стало еще больше. Я на шестидесяти листочках написала ему шестьдесят добрых пожеланий, мы с бабушкой разложили их в шестьдесят разноцветных склеенных нами конвертиков. А он, бедный, получив от меня этот пестрый ворох бумаги, покорно прочел всё. Потом долго еще отдельные мои послания обнаруживались в самых неожиданных местах.
Помню, как мама с дядей Назымом взяли меня на премьеру его пьесы «Дамоклов меч» в Театр Сатиры. Они усадили меня в ложу, а сами отправились в партер. Для СССР, где в те годы царили пуританские нравы, пьеса была крамольной. Три немолодые дамы, мои соседки по ложе, услышав со сцены слово «аборт», жутко раскудахтались прямо во время действия, обличая моих неведомых им родителей, развращающих ребенка на подобном спектакле. Но когда в антракте мама с Хикметом зашли в ложу, чтобы забрать меня, дамы онемели, открыли рты и молча проводили нас глазами. Назыма Хикмета знала тогда вся наша огромная страна.
В мае 1963 года мы втроем жили в маленьком коттедже в подмосковной Рузе, пока шел ремонт в московской квартире. Я помню то сгустившееся напряжение, о котором пишет Вера, помню, как все время дядя Назым брал мамину руку – когда она сидела или стояла рядом с ним, когда проходила мимо. Он словно пытался удержать ее и одновременно удержаться сам. Но помню, и как она сердилась, как отчитывала нас, застав за очень веселым антисанитарным занятием: у нас откуда-то взялся большой пакет грецких орехов и мы с дядей Назымом, в полном счастье сидя на крыльце, давили орехи, закрывая дверь, и тут же с пола их поедали.
Наш майский отдых подошел к концу, и я отправилась к бабушке. Но всего через несколько дней мы с ней приехали в московскую квартиру, откуда уже увезли тело Назыма Хикмета и где среди множества участливых людей была совершенно непохожая на всех Вера. Когда потом уже взрослым человеком смотрела хронику похорон Хикмета, я узнала это выражение маминого лица – оно превратилось в тонкую оболочку для горя. Помню, как на панихиде в Центральном доме литераторов, где стоял гроб с телом Хикмета, мимо которого шли вереницы людей, Вера попыталась погладить его по щеке, а тетя Тося что-то тихо ей сказала. «Нет! – шепотом вскрикнула Вера. – Нет, Тося, он совсем не холодный. Нет!» Помню Новодевичье кладбище с разрытой могилой. Кто-то показал мне красивого мальчика примерно моего возраста, стоявшего по другую сторону ямы, и сказал, что это сын дяди Назыма. И тогда я узнала его по фотографии из кабинета.
Мама осталась вдовой в тридцать один год. Она была ослепительно красива – когда мы с ней шли по улице, останавливались и долго глядели ей вслед не только мужчины, но дети и старухи. Как я теперь понимаю, сразу после смерти Хикмета на нее началась самая настоящая мужская охота. Очень долго Вера вообще не подпускала к себе никого. Но и потом ее женская судьба не сложилась, потому что никто не мог для нее выдержать сравнения с Назымом. Мама считала, что он оттуда, из-за смертного рубежа следит за ней. Помогает, когда трудно. Дает понять, когда недоволен. Мама говорила, что слышит его шаги по квартире. Он всегда был рядом с ней. И никто ничего с этим не мог поделать.