Верина мама, моя бабушка Мария родилась в семье управляющего большим помещичьим имением, где было десять сыновей. Младшему исполнилось десять лет, когда Мария появилась на свет, а ее мама умерла в родах. В 1917 году большевики расстреляли моего прадеда на ступенях барского дома, где он с криком «Не дам!» пытался остановить толпу, собравшуюся для революционного грабежа. Осиротевшую девочку вырастили старший брат и мачеха. В книге своей Вера рассказала, как дядя Коля, учившийся до революции в Сорбонне, ненавидел советскую власть какой-то немеркнущей ненавистью; как навещала вместе с Назымом Хикметом и как хоронила свою любимую неродную бабушку. Когда Вериной маме исполнилось двенадцать лет, дядя Коля и мачеха признались, что они ей приемные родители, и рассказали историю семьи. С тех пор уязвимость от собственного сиротства и страх перед советской властью поселились в ней навсегда. Моя бабушка Мария переехала в подмосковное Болшево, вышла замуж, родила Веру, устроилась работать воспитателем детского дома. Мама росла в любящей семье, но в то же время и в сиротском приюте, куда ее, как потом и маленькую меня, бабушка нередко брала с собой. Я тоже отлично помню и детский дом, и детей в одинаковых темных платьицах. В 1940 году Вера пошла в школу, и в ее классе тоже оказались сироты, но только испанские – тогда в Испании шла гражданская война и один из интернатов для маленьких испанцев открыли в Болшево.
Когда война началась у нас, детский дом, в котором работала Верина мама, эвакуировали в Татарию, в деревню Солоуши. Вера рассказывала (а бабушка моя никогда не вспоминала об этом времени – не хотела), что она очень скоро заговорила по-татарски, подружилась со всеми деревенскими. Потом, вернувшись домой, мама забудет этот язык, но память сыграет с ней забавную шутку, когда при первой встрече с Хикметом тот по-турецки, обратившись к Акперу Бабаеву, короткой фразой откомментирует мамину внешность, а мама вдруг поймет эти слова. До конца жизни Вера радовалась, слыша татарскую музыку, очень любила национальное лакомство чак-чак – кусочки теста, сваренные в меду, а в хорошие минуты тоненьким голосом смешно напевала татарскую песенку «Комсомола рканырола…».
Жили они в эвакуации трудно, денег на еду не хватало. Настал момент, когда они уже поменяли на продукты все привезенные с собой приличные вещи и больше не осталось ничего. У бабушки от непрестанного стресса отнялись ноги, и все легло на мамины плечи. Вера со смехом и безо всякого драматизма рассказывала мне, как тогда распускала старые шерстяные обноски вязала из них пестрые шапочки и продавала на базаре. На том же базаре она за яйцо или кусок хлеба работала переводчиком, потому что татары не говорили по-русски, а приезжие так и не выучили татарский язык. Но скоро Вера поняла, что дальше будет только хуже. И тогда она написала письмо Сталину. Вернуться домой в военное время из эвакуации можно было только по специальному разрешению, вот об этом-то и просила мама главу государства и даже получила ответ. Потом она сокрушалась, что красивая гербовая бумага с факсимильной подписью не сохранилась. Но пропуск на возвращение в Москву все-таки удалось выхлопотать не маме, а ее отцу-фронтовику, который получил отпуск, перевез свою семью домой, а сам вернулся в часть.
Мама никогда не говорила о том, как она пережила гибель отца. Это была запретная тема. Знаю только одну историю. У Туляковых, скорее на правах родственницы, а не прислуги жила старенькая немка по фамилии Ауль, бонна, выучившая немецкому языку несколько поколений детей семьи. Когда Вера приезжала в Москву погостить у бабушки Жени, бабушка Ауль, как звалась немка, занималась и с ней. После гибели отца Вера, услышав традиционное немецкое приветствие от бабушки Ауль, сказала ей: «Никогда больше не говорите со мной на этом языке». С немецким было покончено. Когда потом Назым Хикмет отправлялся в Германию и звал Веру с собой, она отказывалась. Там, в разлуке, он написал маме знаменитый «Новый Лейпцигский цикл». И, наверное, только лет за десять до собственной смерти, когда она впервые согласилась поехать в Германию по приглашению турецкой диаспоры, Вера открыла для себя эту страну, смирилась с гибелью отца и простила немцев.
Но жизнь продолжалась. Когда бабушка выздоровела и снова начала работать, им с мамой дали две комнаты в огромном старом болшевском доме с колоннами и классическим портиком, который, видимо, был до революции чьей-то загородной дачей, а в советское время превратился в настоящий муравейник – его разгородили и заселили огромным количеством людей. Колодец на улице, печь, которую топили углем, большой куст махровой белой сирени у крыльца – я хорошо все это помню, потому что жила там у бабушки после того, как разошлись мои родители.
Перед самым окончанием войны Верина мама снова вышла замуж. Ей, как и маме, когда та овдовела, было чуть больше тридцати. Она была красива, это видно по фотографиям, но на всех снимках у нее трагический, спрятанный за парадной улыбкой взгляд. Моя бедная бабушка, любившая покомандовать окружающими, посмеяться принародно, работала с утра до ночи, тайно плакала и молилась по ночам (я не раз видела это, проснувшись) и, как я теперь только понимаю, очень боялась жизни. Наверное, ей казалось, что новый брак защитит ее. Вера рассказывала мне, как после этой свадьбы ушла из дома. Она жила в семьях своих школьных подруг, перебираясь из одного дома в другой. Нет, она не ссорилась с мамой и ее новым мужем, – она просто устранилась из их жизни. Бабушка каждый день давала ей еду и уговаривала вернуться, но Вера умела принимать бесповоротные решения. Наверное, это было одно из первых.
В 1950 году мама окончила школу и поступила во ВГИК. Ей никто не помогал готовиться в один из самых знаменитых вузов страны. Она сделала все сама. За две недели до маминой смерти мы смотрели с ней по телевизору документальный фильм о наших знаменитых киноактрисах, одна из них училась одновременно с Верой. И мама вдруг начала говорить о том, как сдавала вступительные экзамены. Тогда в нашей стране жили, в основном, скудно. И Вера вспоминала свое белое в ярко-синюю клетку платье, с невероятными трудностями сшитое специально для экзамена, вспоминала, как болшевский мальчик, с которым она тогда дружила, дал ей на счастье, как мама сказала, самое дорогое, что у него было – значок «Спартака», нашей знаменитой футбольной команды. Вера рассказывала, как заспорила с членами приемной комиссии о культовом в то время фильме «Молодая гвардия», который ей не понравился, и вдруг поняла, что значка-талисмана, зажатого в кулаке, там больше нет. И тогда она в нарядном светлом платье нырнула под длинный стол и, ползая в ногах у преподавателей, отыскала свое сокровище, сильно насмешив приемную комиссию последовавшим объяснением про «счастье» и «самое дорогое». Вместе с Верой учился Анатолий Степанов, драчун, футболист и потрясающе образованный человек. На втором курсе они поженились, и в 1952 году родилась я. Сначала мы жили в семье папиных родителей, а потом нас отселили в коммунальную квартиру на Русаковской улице, куда в поисках Веры так настойчиво звонил потом Назым Хикмет. Я смутно помню нашу единственную комнату, веселых соседей по квартире, друживших с моими родителями, студенческие компании, бабушку, привозившую из Болшева тяжелые сумки с пирогами.