Через некоторое время врач снова настигла меня и стала спрашивать, как правильно пишется твое имя. Я говорила ей, но она все переспрашивала, уточняла… Это было непереносимо. Я взяла со стола книгу стихов, которая лежала там с воскресенья, и протянула ей.
Потом помню, как две женщины, приехавшие из разных больниц, узнали друг друга и стали вспоминать какую-то медицинскую конференцию, где произошел какой-то смешной случай. Обе говорили наперебой и смеялись, а ты беззвучно лежал рядом с ними, Назым. Уходя, одна из них спросила меня:
– Вы не боитесь остаться одна? А то мы можем подождать, пока приедут близкие…
– Не боюсь.
Мне было все равно, останется она или уйдет, даже хотелось, чтобы ушла…
Потом не помню, что было… Нет, помню. Крик Акпера – гортанный, сильный, очень страшный. Знаю только, что я не плакала первые полчаса этого утра.
Но ты не проснулся через полчаса не поэтому, Назым?
Вот я и рассказала тебе все. Да, только не сказала, что в прихожей у двери, где ты навечно перекрыл мне собой выход из нашего дома, рядом с твоей рукой на полу валялся ключ от почтового ящика и горел свет. Последнее, что ты успел сделать – зажег свет…
Откуда вынесут мой гроб, из нашего ли двора?
И как вы меня спустите с третьего этажа?
Ведь гроб не поместится в лифте, да и нельзя,
а лестница наша узка.
И может быть, голуби будут, и солнце по грудь,
а может быть, снег, наполненный криком детей,
а может быть, дождь и мокрый асфальт вокруг,
и ящики с мусором будут стоять у дверей.
Мне на лоб упасть может капля дождя —
вода, говорят, к добру,
и будет оркестр или нет – дети ко мне прибегут,
дети покойников любят, за мною пойдут по двору.
Проводит меня наш милый балкон с бельем,
окно нашей кухни посмотрит мне вслед.
Я в этом дворе был счастлив.
Будь счастлив, мой дом,
соседи мои, желаю вам долгих лет.
Ты, Назым, Пьер, Париж, Москва – как все перепуталось в те недели 1963-го. Кого-то из вас несут на кладбище «Пер-Лашез», когото на «Новодевичье»… А вокруг повторенья… Только не чудо повторений, как ты писал, восхищаясь Бахом, а пошлость повторений… Жестокая, мстительная.
Я помню твое неподвижное лицо, выставленное напоказ. Смерть не испортила его. И вдруг легла какая-то тень, оно начало хмуриться. Кончик носа слегка опустился, и ты стал похож на турка больше, чем живой. Я оглянулась и поняла, отчего тебе становится душно. Я тихо прошу, я умоляю:
– Кончайте. Скорее. Видите, он не выдерживает!
Но меня не слышат. Предлагают бутерброд с черной икрой… Нет, Назым, я не расскажу, почему тебе стало так плохо, когда ты впервые не стоял, опершись о колонну, а подчинившись, лежал в вестибюле Дома литераторов. Я промолчу. Пусть об этом расскажет кто-нибудь другой.
Завтра закончится второй год без тебя. В наш дом без звонков и предупреждений придут гости – наши друзья. Придут, потому что захотят прийти. А сегодня я хлопочу: нужно кое-что купить для стола, дом приготовить для товарищей наших… Времени у меня мало, Назым. Извини. Я должна идти.
Когда на кладбище произносили ритуальные речи – не помню. Я ждала, что все разойдутся, и мы с тобой, Назым, вернемся домой. Вокруг гроба лица, лица, лица, тысячи горестных плачущих лиц. Ты лежишь, голова на красной подушке. Такой же бездыханный, как я. Глаза закрыл, чтобы не видеть шумихи вокруг, не видеть самого себя. Звук выключен. Мы как два телепата общаемся в тишине. Прорвалось солнце, покрыло тебя золотой рябью. Я увидела твое розовое лицо. Розовое, как при волнении. Я подошла и погладила твои щеки. Они оказались теплее моих ладоней. Но тут откуда-то возникли строгие глаза Музы Павловой, и ее голос приказал убрать руки, чтобы не испортить твой грим. Я поняла, что никто нас уже не понимает, и все только мешают мне слышать, что ты сейчас хочешь от меня. Кто-то сзади обнимает за плечи железными руками и отводит от тебя. Я пячусь назад и не могу расслышать что-то важное из того, что ты сдавленным голосом говоришь и говоришь мне. И вдруг я увидела одну твою знакомую художницу, странную женщину. Она несколько раз приходила к нам с мужем, всегда, вот и сейчас в желтом платье. Звали ее Элла или Эмма – не помню. Она подошла к гробу и стала рыться, что-то искать в цветах. Рылась долго. С одной стороны, с другой стороны… Потом я ее потеряла из виду. И вдруг ее лицо оказалось прямо передо мной. Она протянула мне черную розу величиной с трость.
– Эта роза из гроба Назыма. Ты должна сохранить ее! – шелестит горячим шепотом. – Это Назым тебе посылает!
Но мои плечи и руки схвачены кем-то, кто-то крепко меня держал. Я была как кукла, механически запоминающая фрагменты печального действа. Я помню Мюневвер, стоявшую с Мемедом по другую сторону гроба. Помню, как по знаку Симонова она подошла к тебе, Назым, и поцеловала карман пиджака, куда утром я по привычке воткнула красную гвоздику. Потом к гробу рванулась невесть откуда взявшаяся Галина и страстно впилась в твои губы, оставив вокруг них жирный пунцовый след помады и обезобразив твое прекрасное лицо. Помню оцепенение, растерянность на лицах и свой безмолвный призыв вытереть твой лик. Но никто не шелохнулся, и это пришлось сделать мне. Я не прощалась с тобой, я уже знала, что для нас конца нет.
– Это Назым, Назым! посылает тебе последнюю розу! – всё шептала мне женщина в желтом платье. – Поплачь, поплачь о нем, наступило время вдовы…
И вдруг она резко оттянула ворот моего жакета и с дьявольской силой буквально воткнула в меня стебель розы, вогнала его весь под одежду. Я громко вскрикнула от боли и увидела, что в этот момент крышка гроба стала медленно опускаться на тебя. Оставалась узкая щель! Я размахнулась и бросила в эту щель мокрый от слез носовой платок. Помнишь, ты подарил мне дюжину вышитых батистовых платков со словами: «Вот, Веруся, тебе платки для слез».
Ты хотел услышать мой крик, Назым? Для этого была послана роза? Я сохранила ее.
Из всего, что было дальше, помню только крупными каплями забарабанивший по гробу короткий дождь из тучи, не закрывшей солнца. Какая-то старая женщина сказала мне, что так природа оплакивает кончину замечательного человека. Как я оказалась дома – не знаю. Я приехала с розой, вросшей в горло, в грудь, в живот. Я еще некоторое время ходила с ней, не чувствуя боли, пока не вынула ее. Она оказалась вся в крови, а у меня от горла спускался рваной бороздой черный запекшийся рубец.
Вчера к твоему зеленому холму приходили люди. Некоторых я прежде не знала. Цветы стояли плотно, как люди вокруг тебя. Одни молчали, курили, другие тихо переговаривались, не уходили подолгу. Женщины поправляли и поправляли цветы, прихорашивали, будто галстук на твоей груди. День выдался солнечный, теплый. Неподалеку за кладбищем проходили с гудками товарные поезда, и требовательный женский голос на стадионе в Лужниках приказывал в мегафон: «Вдох – выдох! Вдох – выдох! Вдох…» На кладбище нашем в этот день, слава Богу, не было похорон.