Начали разбираться, пересмотрели сметы, выкроили ассигнование, и я присутствовал вскоре при закладке, а затем освящении клиники. Мое имя значится на доске, замурованной в фундаменте, и на доске на лестнице. Каждый раз, когда приезжал, я был желанным гостем в этом здании, перед которым теперь прохожу и не знаю даже, где буду ночевать, как и где буду существовать в добровольном изгнании…
С билетом третьего класса, в пустом совершенно вагоне последнего поезда, я приехал на станцию Белоостров. Погода была ужасная, дождь шел непрерывно, и на платформе был всего один мой рыбак, предупрежденный о моем прибытии. Сошли с платформы и в совершенном мраке, шагая по грязи, пошли на северо-восток, к стороне Ладожского озера. Шли довольно долго и добрались наконец до избушки, в которой я переночевал.
Когда на другой день прояснилось, то я увидел всего в нескольких шагах пограничную речку Сестру, сильно вздувшуюся от дождей. Ее коричневая вода бурлила, покрытая пузырями и пеной. В этой избушке пробыл я весь день, питаясь кое-чем с собой взятым и куском конины моего спутника, меня покинувшего.
Это место в лесу было до того глухое, что за весь день пробежала мимо всего одна голодная собака. А на следующее утро, с рассветом, мой рыбак появился, спустил в воду из довольно тонких досок сбитый плашкот с невысокими бортиками, наподобие крышки от коробки, и предложил мне войти в него.
С места же зачерпнули воды, оттолкнувшись от берега; шевелиться было опасно. Я держался за бортовые доски на коленях, и сильным течением, при нескольких ударах весла-лопаты, нашу поистине утлую ладью перенесло к тому берегу, который уже не был русской землей.
* * *
Еще раз пришлось пережить радостное чувство освобождения, но в данном случае умаляющее радость, сознание того, что с этой минуты я эмигрант, покинувший родину, оказавшуюся мачехой, а не родной матерью.
Полной радости не могло быть и потому, что на том неприветливом берегу остались дорогие, близкие мне люди, участь которых будет мне вряд ли известна, и когда я их увижу – представить себе не могу.
Оказался я снова в лесу. Полотно железной дороги приходилось к западу от меня, поэтому я взял направление на северо-запад. К счастью моему, дождя не было, и эта прогулка не представляла тяжелого похода по болоту и кочкам. Вскоре стали доноситься отдаленные свистки финляндских паровозов, но ни единой живой души на всем пути я не встретил. Лес стал редеть, и между деревьев показалась красная будка, говорившая мне о близости станции, к которой я через несколько минут и подошел, в полной надежде, что никто меня не узнает и я проеду в Гельсингфорс, а там видно будет, что и как «образуется».
Но долго ждать не пришлось – все «образовалось» тут же. «Ваше высокопревосходительство, какими судьбами, откуда вы?» – раздался голос хорошо знакомого мне бывшего нашего офицера, капитана Монтэля, а теперь коменданта пограничной станции Раяйоки.
Пришлось мне рассказать, и о Сухомлинове дано было знать по телефону начальнику приграничного округа, капитану Рантакари, который приехал с экстренным поездом и увез меня в Териоки, где отвели мне помещение в доме комендатуры.
С 24 сентября по 8 октября я пробыл в Териоках, пока решали вопрос, как быть со мной. Дело в том, что от тяжелой жизни в России масса народу бежала в Финляндию, а продовольственный вопрос здесь сильно осложнился. Поэтому для местных властей приятнее было бы иметь русских лишь транзитными пассажирами, а я просил разрешения остаться в Финляндии, так как материальные условия не позволяли мне предпринимать далекое путешествие. 8 октября я получил разрешение прибыть в Гельсингфорс. Вечером я выехал из Териок.
Озираясь на пройденный мною путь, во время моего продолжительного одиночного заключения, я старался вникнуть в причины, которые вызвали ужасную катастрофу. Причины стихийные, неудержимо прогрессирующее развитие, которое не могла удержать никакая сила, шли рука об руку с погрешностями отдельных лиц, а людская слабость и неспособность ускорили несчастие. Технические, хозяйственные и социальные несовершенства в жизни Российского государства должны были сильно отразиться на политической атмосфере, так как во главе государства стоял человек, для которого выпавшая на его долю задача была непосильна.
Николай Александрович из-за несовершенства своего характера и неподготовленности к призванию самодержавия жестоко поплатился.
Мне непристойно присоединяться к хору его обвинителей. Для критики образа его правления время еще не пришло. Пусть критикуют следующие за нами поколения. В моей памяти Николай Александрович жив лишь как мой добрый царь, которого я в самые трудные дни его жизни, в 1917 году, когда его же близкие люди, во главе с Николаем Николаевичем, предали, поддержал бы всеми силами, но я сидел в тюрьме не без согласия, конечно, самого царя.
Николая Александровича я знал еще со времен Балканской войны. В течение последних двенадцати лет моей службы, являясь командующим войсками, начальником Юго-Западного края и военным министром, часто приходилось вести с ним серьезные разговоры, в которых нередко затрагивались вопросы о существовании государства. Это происходило большей частью в тяжелые дни, но иногда и в счастливые, полные надежд на будущее.
Если бы в настоящее время я сказал, что этого монарха действительно знал глубоко по существу и всесторонне, я бы уклонился от истины. Я не принадлежал к числу тех немногих, как, например, граф Фредерикс, граф Шувалов, которые принимались на положении друзей царской фамилии и в повседневной жизни находились в условиях общечеловеческих взаимоотношений с царем и наследником. Мы виделись, когда это было вызвано служебной необходимостью. Если по каким-либо обстоятельствам происходила более интимная встреча, то здесь играла роль случайность.
Между царским домом и нами, сановниками, не принадлежавшими к тесному семейному кругу, находилась стена, перешагнуть которую нам, старым солдатам, хотя и соприкасавшимся в различных случаях с царем и его близкими в течение многих лет, удавалось очень редко.
Естественной причиной этого явления была обширность царской фамилии, что в значительной степени облегчало ей жить замкнуто в своем кругу, не нуждаясь в посторонних. Если бы семья состояла из небольшого числа лиц, это было бы уже труднее.
Ввиду большого количества подраставших молодых великих князей, в семидесятых и восьмидесятых годах не было никакой необходимости привлекать для игр и занятий сверстников из семей, преданных царю.
Николай Александрович был очень дружен с детьми великого князя Михаила Николаевича, брата Александра II, и часто после обеда, когда «весь Петербург» отправлялся по набережной Невы на Острова, его можно было видеть сидящим на подоконнике большого окна Михайловского дворца. Великий князь Сергей Михайлович был его самый близкий друг: когда наследнику пришлось расстаться с холостой жизнью, он принял на себя заботы о Кшесинской, красивой балерине, которая для Николая Александровича значила больше чем просто минутное увлечение.