— Надо мне наведаться в монастыри, где за ранеными ходят.
— Вот встретим патриарха, царевен, царицу и — с Богом, — сказал государь, поднимаясь на стену.
Тут как раз тучу снесло ветром на запад, полная луна воссияла на небе, и государь, глядя на трехглавый, устремленный в небеса храм Одигитрии, ахнул:
— За такой-то красотой в тридевятое царство ходят, а у нас вот она!
Каменное белое, как серебро, кружево не стояло на земле, оно летело, и все три купола, как три стрелы, как три белые птицы, летели среди небес, и луна летела, и Алексею Михайловичу чудилось, что и сам он тоже летит. Даже рукой на стену оперся.
А потом поглядел в другую сторону, и — новое чудо.
Теперь он не летел — стоял. Не хуже Симеона Столпника.
Черная ночная земля была где-то ужасно далеко, внизу. Но тьма не была сплошной. По ней струились туманы. Бело-серебряные, тонкие, как бороды святых праотцев на иконах, и могучие, клубящиеся, в прозолоть, словно выбило где-то в земле затычку и река, закупоренная кудесниками в недрах, пошла пеною, сразу же затопив низины, устремляясь оврагами к лесам и охватывая их со всех сторон. Острова леса были черны, походили на черные, выстроенные черным словом терема. Но то было только первое чувство, от испуга перед необычайным. Уже через минуту Алексей Михайлович смотрел на эту картину совсем иными глазами.
Вот оно, его царство, собранное воедино неведомым промыслом, оно у его подножия. То не леса — города, то не туманы — реки, и он их единственный хозяин и владыка.
А всей власти — поглядеть, ужаснуться необъятностью и сделать вид перед стоящим за спиной Ртищевым, что все это его умом охвачено, его державной деснице подвластно.
— Федя! — позвал царь.
Ртищев придвинулся.
Алексей Михайлович поглядел на постельничего растерянными счастливыми глазами и ничего не сказал боле.
19
Когда царицын поезд был от Вязьмы в двух становищах, царь послал навстречу расторопных Артамонова и Матюшкина, чтоб берегли едущих от недоброй случайности. А сам даже есть перестал. Хоть прикажи всю дорогу соломой выстлать. Людей государь посылал к царице самых надежных, но в душе иного боялся. Моровое поветрие с холодами где умерилось, где вовсе пресеклось. Однако ж упаси боже Господа прогневить.
Полоса сплошных побед и удач с приходом осеннего ненастья переменилась…
Стоял под Новым Быховом Иван Золоторенко, города взять не мог, тиранил население, заводил свары с московскими воеводами.
Моровая язва, занесенная из Украины, проникала в войска.
Украинский гетман Хмельницкий совершенно бездействовал, и понять его никак было нельзя. С огромным войском простоял он лето под Богуславом, перешел потом в Фастов и о походе на поляков словно и думать забыл. Отговорка у него была одна — войско не может идти на коронного гетмана Станислава Потоцкого по причине возможного нашествия крымских татар.
Татары, воевавшие с Хмельницким на короля, теперь ополчились с королем против Хмельницкого. Однако союз этот был всего лишь словесный. Хан Ислам Гирей, столько раз помогавший Хмельницкому и трижды его предавший, умер в июне.
Крымские ханы получали престол Бахчисарая в Истамбуле. Семейство Гиреев было велико, с выбором нового хана никогда в серале не торопились — все жаждали взяток.
Наконец ханской саблей опоясали брата Ислама Гирея — Мухаммеда. Хмельницкий тотчас послал ему подарки и предложение союза.
Алексей Михайлович сердился. Он писал Хмельницкому, что татар бояться нечего. Для их прихода на Украине стоит московский полк Василия Борисовича Шереметева.
Хмельницкий, словно бы вняв царским уговорам, двинул в сентябре войска под Бердичев, соединился с полком воеводы Андрея Васильевича Бутурлина. Однако далее не пошел и, постояв здесь малое время, часть войска распустил, а с оставшимся отправился на свое лежбище в Чигирин.
Пришлось и московскому воеводе от бескормицы и близости врага отойти в Белую Церковь.
Казаки не радовали, и свои тоже. От вновь принятой на службу шляхты из городов и местечек шли жалобы, изветы. Продвижение на запад застопорилось.
Государь сидел у себя в комнате в дорогом платье, принимаясь иногда считать — чтоб время-то шло! — и тотчас оставляя пустую затею…
И вдруг — жданный, уж как жданный-то, а все-таки вдруг! — зазвонил на Троицком соборе колокол. Сей звон подхватили звонари храма Одигитрии, и вот уже все колокола Вязьмы похвалялись богатством звона, у кого в голосе больше серебра, чье серебро чище, чья медь гуще!
— Господи, не отыми! Господи, соедини! — быстро, по-старушечьи, закрестился, закланялся иконам Алексей Михайлович.
Расслабленных, годами не поднимавшихся с постели, и тех выносили на погляд небывалого в Вязьме действа: царь встречал патриарха.
— Как воскресение из мертвых! — пролепетала в умилении некая старушка, изумив и перепугав народ, стоявший подле нее.
— Чего вздумала! — рассердился на старушку здравый человек.
— Так ведь все с крестами, все к свету идут!
Крестов было и впрямь как деревьев в лесу: хоругви, рапиды, иконы. От златотканых риз, от златоверхих шуб площадь перед Троицким собором как жар горела.
А на дороге уже кареты царицыны, тоже золотые. А впереди, в благородной лиловой мантии, в башнеподобной митре, усыпанной с неба собранными звездами, — святейший Никон. И стали они друг против друга, два великих человека, Богом избранных над людьми. И все люди — больших чинов, и малых, и вовсе никаких — пали на колени. И на той волне поклонения оба вознеслись и стали вровень с соборами и церквами.
Государь и патриарх сотворили троекратное целование и сказали друг другу ласковые тихие слова. А потом государь поклонился своему светочу взятыми в полон из покоренных городов драгоценными саккосами, и было их ровно сто. И с холмов, на которых стояла чернь Вязьмы, казалось, что к патриарху прилетело сто золотых птиц.
— За спасение драгоценных моих царевен-сестер, благоверной царицы Марии Ильиничны, царевича Алексея Алексеевича и царевен жалую тебя, святейшего патриарха Московского и всея Руси, Великой, Малой и Белой, и иных царств и земель великим наименованием. Будь же ты, святейший патриарх Никон, за мудрость твою и любовь — великим государем.
Алексей Михайлович сказал торжественные эти слова, напрягая голос, чтоб слышали многие. Но на улице, среди толпы, голос слаб. Однако ближние люди ту речь слышали, ответ же патриарха прошел мимо ушей — государева-то речь иных словно бы и оглушила. А Никон сказал:
— Для великого государя мал я душою и слаб умом. Мне бы, дай Бог, со своей ношей управиться.