должен был стать бесстрашным борцом.
Но произошло наоборот. Я надолго заделался равнодушным охранителем. «Мне плевать на коммунистов и советскую власть, – вслух говорил я своим друзьям. – Но лучше пусть все остается как есть. Поскольку в магазинах есть хлеб, а из кранов течет вода – а в революцию не бывает ни того, ни другого». Я убеждал себя и своих друзей, что можно лить слезы, читая Солженицына и Шаламова, – и одновременно заседать в комитете комсомола и ходить на демонстрации по студенческой разнарядке. И договаривал, уже самому себе, в мыслях: «Да, нищета, тюрьма и сама смерть не властны над таинственным благодатным дыханием вечности, но лучше все-таки без нищеты, тюрем и ссылок, и тем более без пыток и расстрелов. Поэтому возьмем красный флажок и пойдем на демонстрацию, если уж так просят в парткоме факультета: бессмертная душа, как известное место, «не смылится». Не растает сахарком».
Хотя на самом деле в этом духовном перевороте не было ничего хорошего. Это был еще один вариант советского интеллигентского двоемыслия. С одной стороны, мы за свободу и демократию, а с другой – все действительное разумно. Вечером мы читаем самиздат и ругаем старцев из Политбюро, а утром идем в КБ и увлеченно изобретаем ракеты для этих старцев, для их безумных глобальных планов. Совесть отдельно, соввласть отдельно. Как шутил Алексей Федорович Лосев: «Тут дьякон священнику и говорит: «Батюшка, сворачивайте службу, на партсобрание пора»».
Такая вот неприятная деталь моей внутренней биографии.
Но было, было, никуда не денешься.
Папа любил красивые, пышные, театральные слова. Мама тайком над ним посмеивалась и называла это «ложь и клятвы». Еще одна домашняя поговорка – но только наша с мамой, от папы секретная. Сейчас объясню почему.
В августе 1970 года (помню дату, потому что тогда в СССР была вспышка холеры) мы с мамой – разумеется, с папиного разрешения, даже, скорее всего, по папиному распоряжению – уехали в Прибалтику. В знаменитый Дом творчества в Дубултах под Ригой. Но папа внезапно соскучился и стал писать маме письма. Письма тогда быстро ходили: два-три дня – и там, два-три дня – и обратно. Путевка была на двадцать четыре дня, и за это время можно было всласть попереписываться. По себе знаю, я писал письма своим друзьям, получал ответы, и писал им снова, и снова получал ответы.
В письме папа вдруг попросил маму вернуться. Она отвечала ему, что это как-то не резонно, да и вряд ли возможно (билеты на поезд в СССР были проблемой) – да и Денисочка, опять же, только-только начал купаться в море.
Но папа настаивал: «Вернись, я скучаю!» Она писала ему: «Успокойся, Витенька, всего две недели осталось, даже меньше». А ей в ответ что-то вроде «Но ты же клялась, что будешь со мною всегда. Значит, все твои клятвы были ложью?» Мама со смехом это мне пересказывала.
Это было уже после папиного самого первого сосудистого криза – почти инсульта – на даче. Я сказал маме: «Не сердись на него, может быть, у него уже с головой что-то не так. Да и сама смотри: мы здесь с тобой прохлаждаемся в хорошей компании, а он там с няней Полей пасет Ксюшу». – «Может быть, – сказала мама. – Но честно тебе говорю, весь этот гомельский драматизм (она прямо так и сказала) в нем был всегда». Она засмеялась и сказала, играя голосом: «Ложь и клятвы! Ах, ложь и клятвы».
Да, правда, папа любил драматичные, отчасти даже мелодраматичные слова и фразы. Я помню красивые и страстные монологи, которые произносил главный герой его повести «Сегодня и ежедневно». Правда, потом по ходу действия герой осуждал себя за пылкость и красивость этих речей.
А вот Юрий Нагибин, например, очень любил эти монологи, он их цитировал в своих статьях о моем папе и говорил и писал, что у него от этих слов «слезы закипают в горле». Но другой критик, в «Новом мире», опубликовал весьма едкую рецензию на эту повесть, где с насмешкой упомянул именно вот эти, на грани мелодраматического надрыва, пылкие монологи.
Я помню, что в новой Краткой литературной энциклопедии, во втором томе, была помещена статья о папе, и папа был просто счастлив. Особенно его радовало и забавляло, что на странице был колонтитул: «Драгунский – Драйзер». Он говорил, комически нахмурившись: «Что за Драйзер? Кто он такой? Как он сюда втерся?» Но – ложка дегтя! В библиографии была указана вот эта вот чертова рецензия из «Нового мира», и папа огорчился. Он очень чутко и нервно относился к рецензиям. Какое-то время он их даже собирал. Вырезал из газет и наклеивал в большой, синего цвета альбом. Этих рецензий было не так уж много.
Я, конечно, сочувствовал папе. Вслух и даже в уме я поругивал этого злого рецензента, но в самой глубокой глубине ума я не то чтобы с ним соглашался, но уж никак не разделял восторгов Юрия Марковича Нагибина по поводу этих пышных театральных словес. Почему я сказал «театральных»? Потому что так и представляешь себе какой-то старинный театр, в котором благородный герой обращается с длинным, горячим и звонким монологом к залу. Кстати, через год после папиной смерти эту повесть поставили в Ленинграде, в театре «На Литейном» – и все было именно так, как я сказал, и у зрителей, в точном соответствии с фразой Нагибина, слезы закипали в горле.
Но не только папа любил слова про «ложь и клятвы».
Мама тоже иногда могла подпустить словцо. В конце августа 1965 года был день рождения моей подруги и одноклассницы Кати Московской. Кажется, в субботу было дело. Я собрался ехать с дачи в Москву, а на даче была мама. Папа был в отъезде. Но мама была не одна – там были бабушка Рита и домработница Лися тоже (до сих пор удивляюсь, как мы там все помещались, – и однако же).
Я специально это подчеркиваю, потому что речь, конечно же, шла не о том, что я собирался оставить маму на даче одну, уехав в Москву с ночевкой. Речь шла о дисциплине и порядке – как это четырнадцатилетний мальчик поедет в гости к девочке, пускай даже хорошо знакомой моим родителям, и останется там ночевать?
Мама тогда была беременна Ксюшей: родила она в декабре, то есть была примерно на пятом месяце. Мама носила тяжело, много лежала, просто вылеживала беременность. Ну и нервничала, конечно, и стала запрещать мне ехать в Москву. Я упирался и говорил, что поеду все равно, и тут она почему-то