и взаимно питали друг друга. Единственный раз, когда он самостоятельно выступил в печати, это было с целью защитить от хулителей духовный облик древнерусского предка даже не христианской, а еще языческой, славянской эпохи. Эта статья — единственный подлинный фрагмент его исторической философии.
В первой книжке «Москвитянина» за 1845 год Погодин поместил статью под заглавием «Параллель русской истории с историей западных европейских государств относительно начала». Он развивал здесь модную тогда на Западе (Тьерри, Гизо) теорию, которая выводила все формы государственной и общественной жизни западных народов из начального факта — завоевания, и далее он рассуждал так: Россия не знала завоевания (призвание князей было добровольным подчинением народа), отсюда a priori можно заключить, что наша история должна была пойти иным путем и выработать иные формы жизни, нежели западная. Действительно, разбирая далее в беглом очерке эти формы у нас и на Западе, как-то: власть государя и его отношение к различным классам общества, положение служилого класса (феодалов, бояр) и его отношение к государю и народу и т. п. — он показывает, что в противоположность западным формам, вытекшим из начала завоевания, т. е. вражды, наши были обусловлены началом любви. В заключение Погодин старается исторически осмыслить этот факт, т. е. еще более бегло объясняет, как различные естественные условия, в которых приходилось жить русскому народу (территория, климат, состав народонаселения и пр.), с одной стороны, исключали возможность завоевания и вражды, с другой — способствовали социальной солидарности.
Как сильно взволновала Киреевского эта статья, можно видеть уже из того, что в сравнительно короткое время с января по март он написал на нее обширное возражение — 36 печатных страниц, ровно вдвое больше самой статьи Погодина. Его ответ, помещенный в третьей книжке «Москвитянина», озаглавлен: «О древней русской истории (письмо к М. П. Погодину)», как уже сказано, статья осталась неконченной.
Взволновала Киреевского не самая идея Погодина о противоположности западного исторического начала, завоевания, русскому, отсутствию завоевания, напротив, ее он принимает целиком. Его возмутил способ, которым Погодин обосновывал эту идею, именно психологическая картина древнерусского быта, нарисованная им. В подкрепление своей теории Погодин указывал на то, что славяне искони были народом тихим и терпеливым, а древнерусский человек еще в большей степени отличался безусловной покорностью и равнодушием, что самый климат русской равнины, суровый и холодный, заставлял обитателей ютиться у домашнего очага, не заботясь о делах общественных, поэтому они и приняли чуждых господ (варяжских князей) без всякого сопротивления, спокойно подчинились первому пришедшему и поэтому же беспрекословно, по одному приказанию чуждых господ, отреклись от веры отцов и приняли христианство.
Такой хулы на предков Киреевский не мог снести. Здесь был для него вопрос жизни и смерти. Вся его любовь, все его надежды зиждились на его представлении о душевном строе русского человека. Он верил и видел в истории, что русский человек именно и велик между всеми народами своей нравственной горячностью, без этой веры мог ли он ждать обновления родины? А тут ему говорят, что апатия, равнодушие к общественным делам и пассивная покорность суть отличительные свойства русского народа. Такого обвинения нельзя было оставить без ответа.
Погодин потом очень метко отразил нападки Киреевского. «Вы, — писал он, — отнимаете у нашего народа терпение и смирение, две высочайшие христианские добродетели; нам, православным, не пристало отказываться от них и искать других, какими справедливо гордится Запад. А по существу дела — вы ищете в истории подкреплений для вашей гипотезы, вы навязываете истории вашу систему [439]».
Погодин был совершенно прав, но Киреевскому, защищавшему свою святыню, было не до последовательности и научности. Помимо всяких рассуждений и исторических доказательств, он твердо знал, знанием веры, что русский народ горяч и благодарен, другим он не мог бы его любить, а он любил его со всей силою своего непочатого чувства. Он сам наивно высказывает это. Если бы ваше изображение русского народа было бы верно, говорил он Погодину, это был бы народ, лишенный всякой духовной силы, всякого человеческого достоинства. Из его среды никогда не могло бы выйти ничего великого. Если бы он был таков в первые два века своих летописных воспоминаний, то всю его последующую историю мы бы должны были признать за выдумку, потому что откуда бы взялись у него тогда энергия и благородство? Или они были привиты ему варяжскими князьями? Очевидно, что Киреевский исходит от некоторого предвзятого представления о русской истории как исполненной благородства и силы, в исторических фактах он ищет только подтверждений своей мысли, а историей, при желании, можно доказать что угодно. И он доказывает неудержимо, пригибая историю, прыгая через пропасти. Разве во время татарских нашествий хоть один русский городок был взят без отчаянного отпора? Разве не продолжалась отчаянная борьба во все время татарского владычества, разве с покорностью и равнодушием встретили мы чуждых господ в 1612 и в 1812 годах? А что касается готовности нашего народа отречься от веры по приказанию чуждых господ, то разве мало были залиты кровью этих чуждых господ все те стороны России, где в самом деле чуждые господа думали разрушить православие, а на его место ввести унию и латинство?
На последний довод Погодин остроумно отвечал: вы забываете, что это было уже с христианской верой, исповеданной уже в течение пятисот лет. И опять Погодин был прав, но по-своему прав был и Киреевский. Он рассуждал не как историк, а как психолог; он понимал, что национальный характер не меняется, и ему во что бы то ни стало нужно было доказать наличность энергии и благородства уже в языческий период, чтобы установить полное тождество национальной психики, как он ее понимал, на всем протяжении русской истории. Он много и настойчиво говорит об этом: между первыми двумя веками нашей истории и последующими нет существенного различия; летописи изображают нам в первые два века точно тот же характер народа и точно то же коренное устройство государственных отношений, которое мы видим и впоследствии; пагубная мысль о противоположности первых двух веков позднейшим внесена в нашу историю Шлецером и другими немецкими исследователями, которые изучали эти два века по скудным летописным известиям совершенно отдельно, без всякой связи с предыдущим и последующим, и т. д.
В своей статье он ставит себе целью рассмотреть, какие перемены в государственном устройстве русских славян произошли от призвания варяжского княжеского рода. Он ставит этот вопрос на сравнительно-историческую почву общеславянской психологии. Широко пользуясь аналогиями с древнейшей историей чехов, поляков, сербов, хорватов и пр., он рисует яркую картину первобытного государственного устройства Руси и показывает, что на Руси и до