Рюрика были князья, существовало единство племен и пр.: эта картина ему нужна для того, чтобы доказать ошибочность мнения, будто русское государство было основано варяжскими князьями и будто эти князья, внеся свои понятия в новооснованное государство, поставили народ к себе в подчиненное положение. И весь этот ряд доказательств имеет в его глазах один смысл: защитить древнерусского человека от обвинения в равнодушии к общественным делам и к своему собственному человеческому достоинству.
Статья П. В. Киреевского была для своего времени выдающимся явлением и не прошла бесследно. В ней впервые изучение древнейшей Руси было поставлено на общеславянскую почву и впервые намечена теория патриархального быта, и то, и другое получило потом дальнейшее развитие в трудах К. Аксакова и вошло в состав славянофильской доктрины. Сам Киреевский этой статьей, очевидно, совершил только первый приступ к философскому анализу русской истории, он должен был в дальнейшем провести ту же психологическую нить через все ее периоды. Тем интереснее для нас эта статья. Она показывает, что в истории он искал оправдания своей веры и своих надежд, или, может быть, иначе: что историей он бессознательно стремился проповедовать свою веру и внедрять свою надежду в измельчавших русских людей. А может быть, и то, и другое.
От этих измельчавших людей Киреевский бежал в допетровскую старину, в летопись, в песню и в далекую деревенскую глушь, где русский крестьянин — «верная отрасль своих предков» — до сих пор «не отступил от них даже и в мелких подробностях своего домашнего быта». Этого крестьянина он так же крепко любил, как ненавидел город, как презирал городского человека, создание Петра. Он пишет однажды брату Ивану, зажившемуся весною в Москве:
«Ах, если бы тебе можно было поскорее в Долбино, чтобы освежиться и отдохнуть ото всей этой мелочной дряни, к которой ты никак не умеешь оравнодушиться».
А в его предисловии к духовным стихам есть такие строки:
«Везде, где коснулось деревенского быта влияние городской моды, соразмерно с этим влиянием уродуется и характер песни: вместо прежней красоты и глубины чувства — встречаете безобразие нравственной порчи, выраженное в бессмысленном смешении слов, частью перепутанных из старой песни, частью вновь нестройно придуманных; вместо прежней благородной прямоты — ужимистый характер сословия лакейского».
Нам остается рассмотреть еще один вопрос — об отношении Киреевского к крепостному праву. Если он любил русского мужика, как он мог сам владеть мужиками? И как он смотрел вообще на крепостное состояние крестьянства?
Он и здесь оставался цельным, как во всем, и не изменял ни своему общественному идеалу, ни своей любви к крестьянству. Он пламенно желал и ждал освобождения крестьян, но ставил это освобождение в неразрывную связь с общим обновлением русской жизни.
Свои мысли о крестьянском деле он изложил, как обычно, по случаю, в обширном письме к А. И. Кошелеву, 1846 или 1847 года, в ответ на соображения Кошелева о пользе частных сделок помещиков с крестьянами как подготовительной ступени к государственному освобождению крестьян. Ничто не может дать более ясного представления о личности Киреевского, нежели это письмо. Он весь тут — со своей простотой и честностью, со своей болью за родину и за мужика, своей ненавистью к бюрократии и упорной мечтою о правде и свободе для России. Не обинуясь скажу, что это письмо заслуживает места в истории русской общественной мысли…
Киреевский начинает с выражения своей общей мысли о крепостном праве, «этой глубокой и страшной язвы нашего государственного и общественного быта». Безумье думать, что правда может быть плодом таких отношений, которые обращают человека в игрушку человеческих страстей и прихотей; такие отношения глубоко безнравственны, потому что, убивая в человеке надежду на правду, они в конце концов искореняют в нем и самую любовь к правде. Никто не может поручиться за себя, что сумеет силою своей воли или своего просвещения удержать свои страсти и прихоти в должных границах, раз нет внешней и для него самого неодолимой преграды. Итак, в безнравственности крепостного права не может быть сомнения. Вопрос только в том, какие средства должны быть употреблены, чтобы полную зависимость крестьян от чужих страстей и прихотей заменить правдою закона.
Если бы дело стало только за великодушием отдельных лиц, вопрос решался бы просто. Несмотря на всю нашу несомненную испорченность, еще нашлось бы немало русских дворян, которые согласились бы пожертвовать своими правами и выгодами, чтобы перевести своих крестьян под власть закона. Но, спрашивается, что дало бы обеим сторонам такое частичное освобождение? Улучшит ли оно положение крестьян отдельного помещика и будет ли помещик избавлен от безнравственного положения в обществе?
К несчастью, дело гораздо сложнее. Выйдя из-под власти помещика, крестьянин поступит не под защиту закона, а под такой же произвол таких же безнравственных чиновников, которые к тому же, меняясь беспрестанно, не будут иметь надобности щадить мужика как источник своих дальнейших доходов и не будут опасаться ожесточения деревни. Следовательно, для крестьян это будет значить то же, что вместо одной пьявки нажить десять, одну за другой, а для помещика — то же, как если бы он продал свое имение: он себя избавил бы от хлопот, но нисколько не выгородил бы себя из общей порчи и ответственности неправедного общества. Всякого уважения достойны те, которые заботятся о водворении законности в отношениях отдельных помещиков к их крестьянам, равно как и те, которые идут в государственную службу, чтобы по крайней мере в своем узком круге истребить злоупотребления чиновничества. Но существенной пользы для России нельзя ждать ни от тех, ни от других, потому что все усилия отдельных людей неизбежно сокрушаются давлением общей массы, уже раз принявшей ложное направление. А исправить общее направление русской жизни не по силам частного человека: это может быть совершено только правительством. Крепостное состояние не такого рода зло, которое могло бы быть исправлено отдельно от всех прочих злоупотреблений, полицейских и общественных, и именно потому оно не может прекратиться мало-помалу, а должно быть исправлено не иначе, как с утверждением и всех прочих отношений, сообразных с этой переменой, следовательно, не иначе, как одной общей правительственной мерой. Если бы даже правительство провело только одну эту меру (уничтожение крепостного права), без одновременного преобразования прочих частей государственного строя, — она неминуемо уже сама привела бы его к дальнейшей реформе, то есть к преобразованию суда и чиновничества; в этом случае оно поступило бы так, как Юлий Цезарь, когда в решительную минуту битвы он бросил знамя своего легиона в неприятельские ряды и тем