Мода тоже изменилась. Все, кто хоть мало-мальски мог себе это позволить, ходили с чернобурками в виде горжеток (морда сзади, на спине, хвост пришивался к шапке) или просто через плечо. Вообще-то это были не чернобурки, а серебристо-черные лисы. Одна за другой дамы нашей кафедры появлялись с такими лисами, эта мода продержалась лет пять-шесть. С платьев и костюмов начали, сначала робко, снимать плечики, было трудно привыкнуть к новым покатым плечам. В ту зиму начали появляться сапожки. Их называли «венгерками», они были совсем невысокие, на каучуковых подошвах и с меховыми отворотами. В магазинах их еще не было видно, их шили, довольно дорого, частные сапожники. Эти сапожки сразу понравились всем, очень уж надоели вечные ботики. Еще в конце 1949 года в продаже появились первые шариковые ручки. Мне очень понравилось писать ими, но паста в них была плохая и запасных стержней не было — открылись специальные мастерские, где их перезаряжали такой же густой и неровно пишущей фиолетовой пастой.
Сталин
Вся страна тогда готовилась к семидесятилетию Сталина. Еще за месяц до юбилея в магазинах начали время от времени появляться «сталинские подарки»: шляпки, сумочки, лучше обычного сшитые блузки и т. п. Сам день отметили необычайно торжественно, в Большом театре, с пионерами, цветами и нескончаемыми славословиями. Телевизоров тогда не было, все слушали трансляцию по радио. Нам разрешили отпустить студентов и уйти домой раньше, чтобы все успели к приемникам. Культ достиг высшего расцвета. Существовало много красивых песен о Сталине, и каждый концерт по заявкам непременно начинался с одной из них. Поэмы о Сталине писались десятками. В день его рождения по радио читали одну, новую, в которой рождение Сталина описывалось подобно появлению Христа — на небе вспыхнула яркая звезда и возвестила о рождении Вождя, простая женщина родила будущего спасителя народов, такое в ту ночь произошло чудо! Многие наживались на этом пустом славословии. Например, в Университете марксизма наш руководитель семинаров по истории ВКП (б), человек неумный и ограниченный, написал диссертацию «Сталин в Великой Отечественной войне». Он нам зачитывал ее, диктовал тезисы, в которых на разные лады повторялось одно и то же, и имя Сталина упоминалось буквально в каждом предложении. Мне в то время вспомнился рассказ Леши Копянидзе: «Я до работы в санатории жил недалеко от озера Рица. Там Сталин отдыхает. Он любит охотиться, и нам с ребятами разрешали ему помогать — мы подгоняли к нему кабанов».
После юбилея в Музее изобразительных искусств устроили выставку подарков Сталину, убрав оттуда на время все художественные произведения. Помимо советских подарков (ковры с портретами, скатерти, шкатулки, вышивки, картины, бюсты) было несколько залов с подарками из «стран народной демократии» (Чехословакии, Китая, Венгрии и др.), и среди них можно было увидеть и роскошные мебельные гарнитуры, и много сервизов, одеж= ды, обуви, радиоприемников, ваз. Вещей было такое огромное множество, что люди в недоумении спрашивали друг друга: «Куда же Сталин все это денет?» Действительно, куда все это подевалось потом?! Конечно, люди смотрели с некоторой иронией на проявления этого нелепого культа (тогда, правда, такого слова в отношении Сталина еще не употребляли), но самого Сталина народ искренне обожествлял. За исключением тех немногих, кто все знал.
1950 год
В январе 1950 года всех преподавателей вызвали на проверку к заместителю министра высшего образования Самарину. Все были очень встревожены, чувствовали, что это неспроста, что наша спокойная, беззаботная жизнь кончилась. Не зная, чего ожидать, мы, помнится, ходили взад-вперед по Рождественке перед зданием министерства. Татьяна Амвросиевна взяла меня под руку и вдруг призналась: «Вы не представляете, как я боюсь. Что они будут спрашивать? У меня ведь брата посадили в 1937-м, а я об этом не написала в анкете. Вдруг они знают?» Вызывали всех по одному. В кабинете сидели замминистра и новый директор нашего института, Тарковский. Перед ними на столе лежали наши анкеты и характеристики. Вопросы они задавали, какие только приходили в голову, но не имеющие отношения к нашей квалификации и работе. «Когда ваш отец работал в Торгпредстве? — спросили меня. — И почему он вдруг приехал в Советский Союз?» Все это и в анкете, и в моей автобиографии было написано. С нами в Университете марксизма занимался преподаватель китайского языка, Борис Степанович Исаенко, очень умный, внешне и внутренне интересный человек. Он потом рассказывал мне: «В каком, — говорит, — году вы родились?» — «Как сказано в анкете, в 1914-м». — «Когда вы из Пекина приехали в Советский Союз?» — «В 1928-м». — «Сколько же вам было лет?» — «Четырнадцать». — «Интересно, — сказал замминистра, — и родились в 1914-м, и приехали сюда в 14 лет?» И дальше: «Вы пишете, что перевели на русский язык все произведения Мао Цзедуна. Кто вам это поручил?» — «ЦК партии». — «А почему вам? Разве больше некому было?» И дальше в таком же духе…»
После этого в институте в течение двух месяцев сокращали работников. На нашей кафедре уволили Роберта Эльмстона, пожилого мужчину, проработавшего в институте много лет. Он пробовал судиться с институтом, но безрезультатно. С других кафедр тоже сняли несколько преподавателей. Все о чем-то шептались по углам. Куда-то на месяц таинственно исчезла Лера, потом появилась снова и стала давать уроки жене директора. Как-то весной мы шли домой с Лидой Барон с кафедры литературы, и она высказала то, что тревожило всех: «Лев Толстой, если загадывал что-то на будущее, писал «е. б. ж.» («если буду жив»), а я стала в таких случаях добавлять «е. н. в.» («если не выгонят»)».
И все-таки по поводу себя я была спокойна. В глубине души думалось: кто знает, может быть, с теми, кого выгнали, все-таки что-нибудь не совсем в порядке, меня же не гонят — все знают, что я хорошо работаю…
В феврале в Ростоке умерла тетя Анни. Это было для мамы большим ударом, сестру свою она любила больше всех на свете. Когда кончилась война, сестры быстро возобновили переписку. Анни писала, как им голодно и как соскучилась она по чашечке кофе, и мы раза три посылали ей посылочки с кофе, чаем и конфетами. Потом Анни стала писать реже и реже, и в письмах ее звучало какое-то уныние, раньше не свойственное ее натуре. Она писала, что «совсем обленилась» и по утрам ей неохота вставать и идти на работу. Наконец, от нее не было вестей месяца три, так что, когда я нашла немецкий конверт в ящике, тут же побежала с ним к маме на кухню: «Пляши, гагочка![70] Письмо от Анни!» «Ну наконец-то», — мама подбоченилась и сделала несколько танцевальных па. А когда разорвала конверт, там оказалось длинное письмо от тетиного старого приятеля Нантэ, и мама сразу, предчувствуя недоброе, опустилась на стул. Оказалось, что у Анни была опухоль мозга и она умерла во время операции. Мама проплакала всю ночь, а на следующий день, забыв про ссору, пошла к дяде Эле: ей хотелось узнать, можно ли было спасти Анни и нужна ли была операция. Настроение у мамы долго было ужасным. Она рассорилась с Дорой: та сказала, что грех маме так убиваться — вот Дора вообще ничего не знает о своих сестрах, а у мамы есть дочь, на что мама назвала ее глупой и бессердечной. Они больше года не разговаривали друг с другом. Только Анастасия Павловна успокаивающе действовала на маму, и мама, как и все эти годы, проводила у нее большую часть времени.