Во «Франкфуртер Альгемайне» я никогда не скучал, разве что на больших конференциях, проводившихся каждые четырнадцать дней. Зачем, собственно, были они нужны? Один из издателей доверительно поведал мне, что по тактическим соображениям уместно время от времени давать редакторам возможность как следует излить душу. Правда, большинство не пользовалось этой возможностью, предпочитая помалкивать. Хуже того, одному издателю доставляло удовольствие с помощью глупых шуток отмахиваться от критических замечаний редакторов, которые слышались довольно редко и большей частью были сформулированы осторожно. Остальные издатели молча терпели это.
Я регулярно участвовал в этих конференциях, часто высказывался, — конечно, критически, а временами в несколько бунтарском духе. Мои высказывания, как говорили, способствовали оживлению атмосферы конференций, часто наводившей сон. Их охотно слушали и коллеги, но отнюдь не издатели. Таким образом, я практически ничего не добился. В конце концов решив, что с меня хватит, я в виде опыта перестал посещать конференции, будучи уверен, что с этим долго мириться не будут и пригласят меня прийти снова. Но я вновь серьезно ошибся. Только коллеги желали моего возвращения, издатели же, по всей видимости, были довольны тем, что им не приходилось больше отвечать на мои вопросы. От нарушителя спокойствия избавились.
Правда, в своей области я мог делать что хотел. Ни одна статья, ни одно стихотворение, ни одно сообщение — словом, ничего из того, что, на мой взгляд, следовало напечатать в газете, не осталось неопубликованным за эти пятнадцать лет. Я договорился с Фестом, что во «Франкфуртер Альгемайне» может быть опубликован каждый современный немецкий автор, причем независимо от его политических взглядов. Решение о том, кого относить к современной литературе, было предоставлено мне. Фест сдержал слово, и, насколько помню, мне ни разу не понадобилось напоминать ему об этом соглашении.
Все чаще я позволял публиковать произведения левых авторов, конечно же, включая коммунистов. Не знаю, нравилось ли это издателям, но никто не осмелился протестовать. В мае 1976 года я опубликовал во «Франкфуртской антологии» написанное в тюрьме стихотворение Петера Пауля Цаля, террориста, приговоренного к пятнадцати годам. Об интерпретации я попросил Эриха Фрида. Кто-то сказал: «Левее некуда». И это не вызвало во «Франкфуртер Альгемайне» неодобрения с чьей бы то ни было стороны.
Таким образом, моя свобода в качестве руководителя отдела литературы была неограниченной и позволяла мне легче переносить кое-что, не нравившееся в этой газете. По правде говоря, хотя я тогда и читал «Франкфуртер Альгемайне» ежедневно, но едва ли что-то большее, нежели литературный раздел и в исключительных случаях передовицу. Так я экономил немало времени и порой избегал раздражения.
Скажу, рискуя повториться: я очень хорошо знал и никогда не забыл, кому был обязан свободой, которой пользовался так много. Я говорю об Иоахиме Фесте.
ГЕНИЕМ МОЖНО БЫТЬ ТОЛЬКО ВО ВРЕМЯ РАБОТЫ
Если бы кто-нибудь попросил меня назвать имя самого значительного и оригинального сотрудника литературного отдела, того, чьи критические работы сильнее всего запечатлелись в моей памяти на протяжении пятнадцати лет, когда я руководил литературным отделом «Франкфуртер Альгемайне», надо было бы не долго думая назвать имя Вольфганга Кёппена. Я сразу добавил бы, что он в это время доставлял мне самую большую радость, самое большое удовлетворение и самые большие заботы.
Книга Кёппена попала в Польшу довольно поздно. Это был роман «Смерть в Риме». Я смог получить его потому, что в 1956 году, два года спустя после публикации в Федеративной республике, книга вышла и в ГДР. Я сделал что смог, чтобы книгу перевели на польский, и после выхода польского издания в конце 1957 написал о ней очень обстоятельную, восторженную критическую статью.
Что меня просто захватило, так это неслыханно убедительный ритм прозы, ее новый тон. Думалось: если есть такой писатель, как Кёппен, то беспокоиться о будущем немецкой послевоенной литературы не приходится.
Приехав в Мюнхен в декабре 1957 года, я хотел обязательно повидать Кёппена. В юности в романе тогда любимого мною Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея» меня удивляли иные оценки и парадоксы, в частности такой: «Хорошие художники живут только в своих работах, поэтому как личности они совершенно неинтересны». Еще менее меня убедило прочитанное у Плутарха: «Почитайте искусство и презирайте художников!» Напротив, я был очень доволен, когда однажды в Берлине школьный друг взял меня с собой в квартиру дяди, находившегося в отъезде, где он поливал цветы. Дядя этот был настоящим писателем, лириком и прозаиком из Силезии по имени Фридрих Бишоф. Даже если я и не увидел его, все равно был счастлив, что мне удалось побывать в его квартире и осмотреть ее. Скажу сразу, что мое любопытство к знаменитым писателям, в особенности потребность поближе познакомиться с авторами ценимых мною книг, со временем заметно ослабло.
Итак, в декабре 1957 года я сидел в мюнхенском ресторане, радуясь, что сейчас смогу поговорить с автором романа «Смерть в Риме». Я думал, что он, как и его поэтичная проза, будет строг и резок, слегка зол и немного ядовит, во всяком случае, довольно агрессивен. Но господин, который вскоре осторожно приблизился к моему столику, производил совершенно другое впечатление.
Я подумал, что он — солидный заместитель директора полной средней школы, который преподает греческий язык и историю, пользуется любовью учеников обоего пола, а в свободное время работает над книгой о Перикле. Писатель, с которым я провел вечер, был менее всего агрессивен, вовсе не самоуверен, скорее немного застенчив или даже стеснителен, очень дружелюбен и услужлив, необычайно спокоен и любезен. На мои вопросы Кёппен отвечал вежливо, может быть, даже слишком вежливо. Я задавал ему один вопрос за другим — не потому, что хотел так много узнать от него, а потому, что боялся: в противном случае беседа может иссякнуть. Я лишь неохотно признал, что разговор, столь важный для меня, быстро разочаровал.
И позже едва ли было по-другому. Мы нередко встречались, большей частью в Мюнхене или во Франкфурте, но я не могу вспомнить ни одного интересного или волнующего разговора. Живя до войны в Берлине, Кёппен знал многих писателей, журналистов и актеров. Некоторые интересовали меня, и я просил рассказать о них. Он делал это охотно, но если даже самая краткая рецензия или небрежно написанное письмо выдавали в нем писателя, то почти все, что я от него слышал, оказывалось довольно бледным и бесцветным. Кёппен не был силен в устном повествовании. Не замечалось у него и харизматического влияния. Так не был ли прав Оскар Уайльд?