Катаев запомнил, что Маяковский переписывался с Полонской на картонках, выломанных из конфетной коробки. Он бросал их через стол жестом игрока в рулетку. Когда конфетная коробка была уничтожена, они отрывали клочки бумаги от чего попало и «продолжали стремительную переписку, похожую на смертельную молчаливую дуэль.
Он требовал. Она не соглашалась. Она требовала — он не соглашался. Вечная любовная дуэль».
Вероника Полонская коробки из-под конфет не помнит:
«Мы стали переписываться в записной книжке Владимира Владимировича. Много было написано обидного, много оскорбляли друг друга, оскорбляли глупо, досадно, ненужно».
«Потом Владимир Владимирович ушел в другую комнату, — продолжает Вероника Витольдовна, — сел у стола и всё продолжал пить шампанское. Я пошла за ним, села рядом с ним на кресло, погладила его по голове. Он сказал:
— Уберите ваши паршивые ноги.
Сказал, что сейчас в присутствии всех скажет Яншину о наших отношениях. Был очень груб, всячески оскорблял меня. Меня же его грубость и оскорбления вдруг перестали унижать и обижать, я поняла, что передо мною несчастный, совсем больной человек, который может вот тут сейчас наделать страшных глупостей, что Маяковский может устроить ненужный скандал, вести себя недостойно самого себя, быть смешным в глазах этого случайного для него общества.
Конечно, я боялась и за себя (и перед Яншиным, и перед собравшимися здесь людьми), боялась этой жалкой, унизительной роли, в которую поставил бы меня Владимир Владимирович, огласив публично перед Яншиным наши с ним отношения».
Зачем Маяковский порывался при всех сообщить Яншину о своих отношениях с его женой? Конечно, не для хвастовства, не ради фарса. По-видимому, сказать он хотел примерно следующее:
— Михаил Михайлович, мы с Норой давно уже живем вместе, и теперь она уходит от вас ко мне.
Эти слова должны были оскорбить и возмутить Яншина, считавшего Маяковского своим другом, но вынудили бы Полонскую немедленно расстаться с ним и согласиться на замужество с Маяковским. А она, по-видимому, уже решительно этого не хотела. И Маяковский не знал, как вернуть ее расположение.
«Он вынул револьвер. Заявил, что застрелится. Грозил, что убьет меня, — свидетельствует Вероника Витольдовна. — Наводил на меня дуло. Я поняла, что мое присутствие только еще больше нервирует его.
Больше оставаться я не хотела и стала прощаться. За мной потянулись все».
Сцена с пистолетом (револьвера у Маяковского не было) ужасает. Только трудно поверить, что после нее Полонская могла идти рядом с Маяковским до своего дома, а на следующее утро сесть к нему в машину и поехать к нему домой.
«В передней была обычная суматоха, толкотня, назначение свиданий, неразбериха кашне, шапок, пальто, кепок; расталкивая всех локтями, подавали дамам манто, — рассказывает Валентин Катаев. — Восклицания. Извинения. Кто-то зевал — сладко, откровенно, предрассветно, по-московски.
Слышу трудное, гриппозное дыхание Маяковского.
— Вы совсем больны. У вас жар! Останьтесь, умоляю. Я устрою вас на диване.
— Не помещусь.
— Отрублю вам ноги…
— Нет! Пойду лучше домой. На Гендриков…
Я чувствовал, что ему совсем плохо.
Прощаясь, Ливанов, по московской привычке, поцеловался со мной. Маяковский в это время подавал пальто Норочке. Увидев, что мы с Ливановым целуемся, он вдвинулся между нами, ревниво отстранил Ливанова и, наклонившись, приблизил ко мне сбое длинное скуластое лицо, показавшееся мне в сумерках передней громадным, чугунно-черным. Я никогда еще не видел его так близко и не представлял себе, каким пугающим оно может быть вблизи. Он как бы через увеличительные стекла заглянул в мои глаза — с торопливой нежностью, с отчаянием, — и я почувствовал на своем лице колючее прикосновение его скуластой небритой щеки. Потом он поцеловал меня громадными губами оратора, плохо приспособленными для поцелуев, и сказал, впервые обращаясь ко мне на „ты“ — что показалось мне пугающе-странным, так как он никогда не был со мной на „ты“:
— Не грусти. До свиданья, старик».
Было три часа ночи. Регинину и Яншину с Полонской идти было в одну сторону: к Красным Воротам и на Каланчевскую улицу. Маяковский увязался за ними. Яншин шел с Регининым, Маяковский — с Полонской. Они то отставали, то убегали вперед. Маяковский по-прежнему грозил, что всё расскажет Яншину. И время от времени выкрикивал:
— Михаил Михайлович!
— Что? — отзывался Яншин.
— Нет, потом, — выдержав паузу, бросал Маяковский.
Полонская умоляла его ничего не говорить, становилась на колени, плакала. И Маяковский уступил, сказав, что для окончательного разговора заедет к ней утром, в восемь часов. А было уже без чего-то четыре.
С Каланчевской улицы то ли на извозчике, то ли на такси Маяковский отправился к себе — на Таганку и дальше по Воронцовской улице в Гендриков переулок. Там можно было принять ванну, переодеться… На всё про всё оставалось три часа с половиной. И, хотя Маяковский опоздал и был на Каланчевке не в восемь, а чуть позже половины десятого, вряд ли он успел хотя бы прилечь.
Утро 14 апреля: версия воспоминаний
«Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день, — написала в мемуарах Вероника Полонская. — Совсем весна.
— Как хорошо, — сказала я. — Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим всё это, забудем… Даешь слово?
Он ответил:
— Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.
Я сказала, что у меня в 10 ½ репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не могу опоздать ни на минуту. Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.
Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:
— Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.
Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.
Раздался стук в дверь — это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно, увидев, в какую минуту он пришел, сунул книги куда-то и убежал.
Владимир Владимирович быстро ходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, оставалась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры — нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит. Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит всё, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь всё решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом постоянного внимания. Пусть меня не пугает разница лет: ведь может же он быть молодым, веселым. Он понимает: то, что было вчера, — отвратительно. Но больше это не повторится никогда. Вчера мы оба вели себя глупо, пошло, недостойно. Он был безобразно груб и сегодня сам себе мерзок за это. Но об этом мы не будем вспоминать. Вот так, как будто ничего и не было. Он уничтожил уже листки записной книжки, на которых шла наша вчерашняя переписка, наполненная взаимными оскорблениями.