У Луговского было много любимых земель, его поэтических вотчин: Средняя Азия, Север, побережье Каспия, Подмосковье и Москва, но, пожалуй, самой любимой землей для него, северянина, оставался Крым.
Он великолепно его знал и изучал очень по-своему. Однажды, глядя с балкона гостиницы на Яйлу, он спросил меня, вижу ли я на вершине Яйлы, правее водопада Учан-Су, старую сосну, похожую на пинию. Я с трудом и то только в бинокль отыскал эту сосну.
— Проведем отсюда до той сосны ровную линию, — предложил Луговской, — и пойдем к ней напрямик по этой линии. Препятствия будем обходить только в исключительных случаях. Идет?
— Идет, — согласился я.
Так он один или с кем-нибудь из друзей бродил иной раз по Крыму, выбирая «видимую цель». Эти вольные походы сулили много неожиданного, как всякая новая дорога. Луговской любил ходить наугад. В этом занятии было нечто мальчишеское, романтическое, таинственное. Оно раздражало трезвых и серьезных людей. Смысл его был в том, что Крым, знакомый до каждого поворота на шоссе, оборачивался неизвестными своими сторонами. С него слетал налет столетних представлений. Он переставал быть только скопищем красот, предназначенных для восторгов. Он приобретал благородную суровость, которую не замечают люди, знающие только Южный берег.
Однажды в Ялте, зимним вечером, несколько писателей затеяли игру: кто не дольше как за полчаса напишет рассказ на заданное слово. Слова нарочно придумывались «гробовые». Они могли бы привести в отчаяние человека даже с самым изворотливым воображением. Мне, например, попалось слово «удой».
Слова писались на бумажках, и мы потом вытаскивали их из шляпы старого веселого и маленького, как гном, человека — Абрама Борисовича Дермана. У Дермана было прозвище «Соцстарик», то есть «социалистический старик», так как, по общему мнению, при социализме все старики должны быть такими же милыми и деятельными, как Дерман.
Луговской вытащил билетик со словом «громкоговоритель», крякнул и нахмурился. Дерман не сдержался, хихикнул и потер руки. Он предчувствовал неизбежный провал Луговского.
— Стыдитесь, Старик! — сказал Луговской своим мягким и дружелюбным басом, тщетно стараясь придать ему угрожающие ноты. — Вы у меня еще поплачете! Клянусь тенью поэта Ратгауза!
Почему он вспомнил поэта Ратгауза, непонятно. Это был скучный, как аптекарский ученик, водянистый поэт конца XIX века.
— Скоро надо садиться писать, — озабоченно предупредил Дерман и посмотрел на свои старомодные, очень большие карманные часы. — Время подходит.
— Черта с два! — прогремел Луговской. — Черта с два, буду я вам писать рассказ именно здесь! Я требую дополнительного времени. Не меньше часа. Я предлагаю вам выслушать мой рассказ в Ливадии. Немедленно. Сам по себе он займет всего несколько минут.
— Кошмар! — бесстрастно сказал Александр Иосифович Роскин. — Общеобразовательская писательская экскурсия в Ливадию! Ночью! В декабре! В дождь и в шторм! Бред сивого мерина!
За окнами действительно бушевал сырой шторм. Он туго гудел в старых кипарисах. Тяжелые капли дождя били в окна не чаще, чем раз в минуту. Было слышно, как внизу на набережной шипел, перелетал через парапет и раскатывался по асфальту прибой.
— Как вам будет угодно, — сухо ответил Луговской. — Если это вас не устраивает, я выхожу из игры.
Все зашикали на Роскина. Предложение Луговского было неудобно, но заманчиво, сложно, но увлекательно. В нем скрывалась тайна. Уже одно это обстоятельство в наш век разоблаченных тайн раззадорило всех.
В конце концов мы все пошли в Ливадию.
Ялта стремительно мигала огнями, как это всегда бывает в такие ветреные, бурные, шумливые, сырые, ненастные штормовые ночи. Море ревело, и первобытный хаос ударял, как прибой, рядом с ним в берега и уходил обратно в клубящийся мрак.
Мы почти ощупью шли по Царской тропе. Все молчали. Накрапывал дождь. Сырая земля пахла дрожжами. Очевидно, в палой листве началось брожение.
Луговской остановился, зажег спичку и осветил мокрый ствол вяза. В него была воткнута заржавленная английская булавка.
— Здесь! — сказал Луговской. — Идите за мной. Только осторожно. Тут осыпи.
Тогда Роскин снова возмутился.
— Клянусь тенью академика Веселовского, — сказал он, подражая Луговскому, — что это розыгрыш! Блеф! Штучки-мучки! Фокусы! Я не хочу оставаться в дураках.
— Тогда можете оставаться здесь, — сердито ответил Дерман. — Я старик и то не хорохорюсь.
— Не хватало, чтобы я тут стоял среди ночи один как истукан, — пробормотал Роскин и начал осторожно спускаться следом за всеми.
В зарослях было темно, как в сыром подземелье. Еще не опавшие листья проводили по лицу холодными мокрыми пальцами. Слышнее стало море. Луговской остановился.
— Теперь слушайте! — сказал он. — Стойте тихо и слушайте.
Мы замолчали.
И вот среди шуршанья листьев, слабого треска ветвей и шороха дождевой воды, стекавшей по каменистой земле, мы услышали хриплый и унылый голос. Он был слаб и по временам издавал странный скрежет.
«В проектном задании, — скрипел голос, — институт предусмотрел малоэкономичный способ транспортировки вскрышных пород…»
— Кошмар! — прошипел Роскин.
Ржавый треск заглушал эти нудные слова. Потом в глубине зарослей кто-то развязно ударил по клавишам расстроенного рояля, и Лемешев запел, слегка повизгивая:
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силенку.
— Что это? — испуганно спросил Дерман.
Лемешев осекся и, помедлив, сказал голосом чревовещателя:
Хочет
он
марксистский базис
под жакетку
подвести…
— Вы очень ловкий чревовещатель, — спокойно сказал Луговскому Роскин, — но все же прекратите, прошу вас, это безобразие. И объясните, в чем дело. Потому что это уже похоже на глумление, на издевательство, на барское пренебрежение, на формалистический выверт и на шулерское передергиванье цитат.
— Я не циркач и не чревовещатель! — ответил Луговской. — Просто у меня хороший слух, и мне повезло.
И он рассказал нам, что на днях проходил утром по Царской тропе и услышал из зарослей хриплый шепот. Человек шептал долго. Луговского поразило то обстоятельство, что шептал он даже с некоторым пафосом, по-актерски, как говорил Луговской, «дрожементом, со слезой и подвывом». Луговской начал продираться на этот шепот через заросли, пока не увидел прибитый к стволу высокого бука облезлый и погнутый громкоговоритель. Он гнусавым голосом бормотал что-то о творчестве композитора Алябьева.