— Помню. А что?
— Да так… Пустяки…
Он надолго замолчал. А через несколько дней он прочел мне замечательное свое стихотворение:
Девочке медведя подарили.
Он уселся, плюшевый, большой,
Чуть покрытый магазинной пылью.
Важный зверь
С полночною душой.
Я слушал лаконические строфы из этих стихов, и в них дышала туманом, ветрами, сырой корой, кремнистым запахом осыпей и чуть железистых кустарников вся та ночь, о которой я только что писал.
В этих стихах плюшевый медвежонок все же уходит в новогоднюю ночь от людей, от их тепла, от своей хозяйки — маленькой девочки. Уходит, «очень тихий, очень благодарный, лапами тупыми топоча».
Сосны зверю поклонились сами.
Все ущелье начало гудеть:
Поводя стеклянными глазами,
В горы шел коричневый медведь,
И тогда ему промолвил слово
Облетевший многодумный бук:
«Доброй полночи, медведь! Здорово!
Ты куда идешь-шагаешь, друг?» —
И медвежонок отвечает:
«Я шагаю ночью на веселье,
Что идет у медведей в горах,
Новый год справляет новоселье.
Чатыр-даг в снегу и облаках».
Я не буду приводить здесь целиком эти печальные стихи. Но еще тогда, при первом чтении, мне бросилось в глаза сходство этих стихов с рассказом Луговского о сухом листике клена. И тут и там Луговской, как некий мудрый и добрый Гулливер, согревал своей душевной теплотой, как своим дыханием, все живое.
Он был добр. Он был расположен к простым людям и простодушным зверям.
Из этой доброты и желания счастливых дней, счастливых месяцев и целых счастливых столетий, из желания, чтобы истинное счастье навсегда поселилось на нашей земле, и родилась его поэзия.
Ранней весной 1936 года мы ехали с Луговским из Ялты в Севастополь. Сумерки застали нас около Байдарских ворот.
Впервые я видел Крым не пожелтевшим от зноя, а влажным, прохладным, в сумасшедшей буйной зелени. Цвели мириады венчиков. Каждый из них был полон слабого терпкого запаха, а все вместе они пахли так сильно, что до Севастополя мы доехали совершенно угоревшие, как сквозь сон.
Когда мы спускались с гор по северному склону, Луговской показал мне на небо, и я увидел в самом зените на немыслимой высоте, должно быть, далеко за пределами земной атмосферы какую-то серебристую рябь и тончайшие белые перья. Они играли пульсирующим нежнейшим светом.
— Это загадочные светящиеся облака, — сказал Луговской. — Они сложены из кристаллов азота и похожи на оперенье исполинской птицы. Говорят, что они приносят счастье.
И действительно, эти облака принесли нам счастье. Оно было в ночных огнях Севастополя, в его тонком воздухе, в слабом гуле морских пространств, обнимавших этот город со всех сторон, в толпах молодых моряков, в уютных кофейнях, где цвели на окнах красные цикламены, в полынном воздухе Северной стороны, куда мы ездили поздним вечером на переполненном матросами старом катере.
Матросы вполголоса пели «Варяга». Луговской слушал, потом встал, взялся за поручни, и в голоса матросов неожиданно вошел его бас.
Через минуту Луговской уже покорил себе и вел за собой весь хор:
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает.
Пели много. На Северной стороне мы вышли. Луговской сел на старый адмиралтейский якорь, валявшийся на берегу около одинокого пристанского фонаря. В соседнем маленьком доме с настежь распахнутыми окнами за целым навалом сирени смеялась девочка.
Луговской тихо запел. Он пел для себя. Это была немудрая песенка-жалоба девушки на своего любимого Джонни.
Одним пороком он страдал —
Он сердца женского не знал,
Любимой чар не понимал,
Не понимал, мой Джонни…
Матросы, высадившиеся вместе с нами с катера, отошли уже довольно далеко. Они услышали голос Луговского и остановились. Потом медленно и осторожно вернулись, сели подальше от нас, чтобы не помешать, прямо на землю, обхватив руками колени. Смех девочки в маленьком доме затих.
Все слушали. Печальный голос Луговского, казалось, один остался в неоглядной приморской темноте и томился, не в силах рассказать о горечи любви, обреченной на вечную муку…
Когда Луговской замолк, матросы встали, поблагодарили его, и один из них довольно громко сказал своим товарищам:
— Какой человек удивительный! Кто же это может быть?
— Похоже, певец, — отвечал из темноты неуверенный голос.
— Никакой не певец, а поэт, — возразил ему спокойный хрипловатый голос.
— Я на них, на поэтов, всю жизнь удивляюсь. Так иной раз берут за сердце, что всю ночь не уснешь.
— Спасибо, товарищ, — сказал вслед этому голосу Луговской. — Во всяком случае, я всю жизнь стремился быть поэтом.
— Это вам спасибо, — отвечал хрипловатый голос. — Я ведь не ошибся. Я чувствую.
Мы возвратились в город на пустом катере. Шипела под винтом вода. На рейде заунывно гудел бакен, — с моря подходила волна. Потом мы долго бродили по Севастополю, зашли на вокзал и пили вино в полутемном вокзальном ресторане. На перроне шумел молодой листвой старый-престарый, давно нам всем знакомый и любимый тополь, Луговской рассказывал о белых радугах над снежными лавинами. Он видел их, когда жил совершенно один в маленькой гостинице у подножья Монблана.
Весь мир со всеми его чудесами, с его величием, красотой, событиями, его борьбой, скорбью, с его замечательными стихами и цветением всегда небывалых весен, с его любовью и благоуханием девичества — весь мир носил в себе этот неисчерпаемый, милый, душевный человек — простой, свободный, украшавший собою жизнь людей и ненавидевший ложную мудрость и злобу.
Недаром свою речь на Первом съезде писателей он закончил пушкинским призывом:
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари.
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
Зал с фонтаном. — Глава из третьей книги («Начало неведомого века») автобиографического цикла К. Паустовского «Повесть о жизни». Книга впервые была напечатана в 1957 году, в третьем томе Собрания сочинений писателя. О смерти В. И. Ленина автор рассказал в шестой книге «Повести о жизни» (глава «Стужа»).
Маячный смотритель. — Глава из повести «Бросок на Юг» (пятая книга «Повести о жизни»), напечатанной впервые в десятом номере журнала «Октябрь» за 1960 год. К образу лейтенанта Шмидта К. Паустовский обращался на протяжении всего своего творчества. Лейтенант Шмидт и его антипод — Ставраки выведены впервые в рассказе «Три страницы» («Минетоза», Морские рассказы. Изд. «Огонек», М., 1927). Над книгой о лейтенанте Шмидте работает герой повести К. Паустовского «Черное море» — писатель Гарт (глава «Мужество»).