Присутствовать при вскрытии тела покойного академика Я.Л. Рапопорта попросили члены семьи Андрея Дмитриевича и его друзья и коллеги (физики ФИАНа).
Яков Львович, разумеется, согласился. Но ему в ту пору было уже — ни мало ни много — 90 лет. И в Кунцево (вскрытие происходило именно там, в прозекторской Кремлевской больницы) вместе с ним поехала его дочь Наталья.
Сперва ее закрыли в кабинете начальника патолого-анатомической службы 4-го Главного управления Минздрава СССР Постнова и приказали никуда из него не выходить. Но примерно через час после начала вскрытия дверь кабинета отворилась, и на пороге появился сам его хозяин.
— Что вы здесь делаете? — удивился он.
Наталья объяснила, что ее посадили здесь какие-то люди в военной форме и запретили выходить.
— Здесь не они хозяева! — вспылил Постнов. — Здесь я хозяин! Если хотите, можете пройти в зал и быть рядом с отцом.
Пройти в прозекторскую она не захотела, но из кабинета ушла и стала — в ожидании — слоняться по коридорам. И вот тут-то и произошло то мелкое происшествие, ради которого я и затеял весь этот довольно длинный рассказ, который на самом деле был всего лишь предысторией:
Бродя по коридору кремлевской прозектуры, я наткнулась на Доску почета с многочисленными грамотами. «Почетная грамота дана коллективу Патолого-анатомического отделения 1-й больницы 4-го Главного управления Минздрава СССР за победу в социалистическом соревновании».
Что-что?! Патолого-анатомическое отделение побеждает в социалистическом соревновании? С кем? С коллективом хирургов, терапевтов, гинекологов, ухогорлоносов? Несчастная страна…
(Наталья Рапопорт. То ли быль, то ли небыль. СПб., 1998)
Этот эпизод, казалось бы, не заслуживает такой высокой патетики. Скорее — усталой улыбки.
Но пафос этого горестного восклицания («Несчастная страна!») был рожден, я думаю, не только тем, что идиотская Доска почета попалась ей на глаза в такую трагическую минуту. Истинный смысл её восклицания я вижу в другом.
Разве не главным несчастьем нашей страны был этот торжествующий абсурд — это принципиальное нежелание считаться с реальностью, это повсеместное вытеснение ее показухой, эта тотальная, заполонившая всю страну подмена живой жизни тоской почёта.
Было это в конце 70-х. В Москве с большой, как это тогда бывало, помпой проходил очередной международный кинофестиваль.
В один из фестивальных дней я оказался на Мосфильме, и друзья-киношники уговорили меня поехать с ними в Лужники, поглядеть выдвинутые на конкурс детские фильмы.
Гигантский зал был битком набит детворой, в основном подростками. В центре зала восседали Сергей Михалков, Радж Капур, другие знаменитости. Но юные кинозрители жили своей жизнью, не обращая на знаменитостей никакого внимания. Мальчишки, как водится, щипали девчонок и дергали их за косички. Девчонки тоже не оставались в долгу, и то в одном, то в другом конце зала возникали маленькие потасовки.
Показали два фильма. А в промежутке между ними, в антракте, и разыгралась та до глубины поразившая меня коллизия.
На сцене вдруг появился какой-то потрепанный субъект с аккордеоном. Бережно положив аккордеон на стул, он ушел за кулисы и тотчас же вернулся обратно, таща за собой какие-то высокие фанерные щиты, обклеенные то ли плакатами, то ли афишами. Щиты эти он расставил по сцене гармошкой, и тут стало видно, что никакие это не афиши, а крупными плакатными буквами выведенный стихотворный текст. Щитов было не меньше пяти, и, приглядевшись к ним, я понял, что на каждом из них красуется отдельное четверостишие. Точнее — куплет.
Так оно и оказалось.
— Ребята! — обратился к беснующимся подросткам аккордеонист. — Сейчас мы с вами разучим новую пионерскую песню!.. Внимание! Все вместе! Разучиваем первый куплет!
Обернувшись к первому щиту, он с пафосом, громко прочел вслух выведенный на нем текст. Никто его не слушал. Зал жил своей жизнью. Мальчишки приставали к девчонкам. Девчонки отругивались.
Но аккордеониста это не смутило. Он вел себя так, словно всё у него шло — как надо, по плану.
— А теперь! — покончив с текстом, начал он. — Разучиваем мотив.
И, усевшись на стул, проиграл на аккордеоне мелодию.
Я внимательно оглядел аудиторию, и во всем этом огромном зале не нашел ни одного — ни одного! — зрителя, который проявил бы к деятельности человека на сцене хоть какой-нибудь, хоть крошечный интерес.
Текст новой пионерской песни был, надо сказать, так себе. И мелодия тоже — какая-то неяркая, невзрачная, незапоминающаяся. Но мне было совершенно ясно, что если бы даже слова этой новой пионерской песни сочинил — в лучшие свои годы! — Лебедев-Кумач, а музыку — Дунаевский, или хоть сам Иоганн Штраус, реакция зала была бы точно такой же. Дело тут явно было не в сомнительных качествах текста и музыки, а в чем-то другом.
Человек на сцене тем временем громко объявил:
— Итак — вместе! Дружно! Поют — все!
И он запел.
В зале стоял такой шум, что голос его был почти не слышен. Но он пел, отбивая ногой такт, встряхивая головой и старательно аккомпанируя мимикой лицевых мышц тем чувствам, которые, как ему, вероятно, казалось, должны были выражать текст и мелодия исполняемой им песни: улыбался, подмигивал, — в общем, вел себя так, словно и в самом деле вместе с ним эту новую пионерскую песню дружно подхватили все.
— А теперь — припев! — радостно провозгласил он, покончив с первым куплетом.
Вся церемония была повторена в той же последовательности. Сперва был прочитан вслух текст припева. Потом проиграна на аккордеоне мелодия. А потом — с теми же ужимками и с тем же притопыванием — вот так же, в полном одиночестве, он исполнил припев.
Вот бедняга! — подумал я. — Ну и работенка!
Положение его мне казалось ужасным. Но сам он свое положение ужасным как будто не ощущал. Не первый уже раз, наверно, проигрывал эту свою пластинку. Привык.
Я внимательно глядел на этого несчастного — несчастного, кажется, только в моих глазах — человека и пытался влезть в его шкуру, почувствовать, понять: что он чувствует, привычно играя в эту свою странную игру. И тут вдруг — по странной филиации идей, как сказано у Льва Николаевича Толстого, — передо мной возникла совсем другая картина, увиденная однажды на телеэкране. Огромный — почти такой же огромный, как этот, — зал Кремлевского Дворца Съездов. Торжественно завершается какой-то — уж не помню сейчас, какой по счету, — съезд КПСС. На трибуне — главный идеолог партии, член Политбюро, секретарь ЦК Михаил Андреевич Суслов.