Шмелев не обругивал «сущих людей». В «Человеке из ресторана» нет того критицизма, который был у Горького — автора написанных тогда же «Городка Окурова» (1910) и «Жизни Матвея Кожемякина» (1910–1911). В «Человеке из ресторана» и падшие показаны как заблудшие, там и доносчик — человек несчастный, со своими болячками.
Якова Софроныча Шмелев уважает, потому как Яков Софроныч — выразитель нравственных абсолютов народа. Казалось, знакомая по произведениям Достоевского картина страданий городского человека. Последователь Достоевского в изображении несчастных людей, в повышенном тоне нравственной проповеди, Шмелев, как писал яркий критик русского зарубежья, литературовед К. Мочульский, «преодолел абстрактно-гуманитарную схему Достоевского, превращая формулу в образ»[38]: если герои Достоевского, например Карамазов, существуют как функция своей мысли или порождение чьей-нибудь бредовой фантазии, например Смердяков, то Яков Софроныч — не носитель идеологии и философии, он существует с полной самоочевидностью, он неразложим на «элементы» и «идейки», он говорит настоящим, личным языком, по выразительности не уступающим языку героев Лескова; если, продолжал Мочульский, люди Достоевского — призраки, они не драматичны, потому как в них проявляется прежде всего огромный динамизм мышления автора, то Шмелев исходит из дыхания человека.
Повесть тронула читателей подлинностью героя. Именно тронула. К. Чуковский в обзорах литературной жизни в «Ежегоднике газеты „Речь“» писал о том, что, оказывается, еще не истрачены силы «бесхитростного» реализма, что «бытовик» Шмелев написал повесть «совершенно по-старинному» и «всю ночь просидишь над нею, намучаешься и настрадаешься, и покажется, что тебя кто-то за что-то простил, приласкал или ты кого-то простил»[39]. Любовь писателя к героям — неподдельная, великая душевная сила, и произведение получилось, как отмечал Чуковский, задушевным, форма его — безукоризненной. К. Сомов отметил в дневнике 8 мая 1916 года: «Читал чудесный рассказ Шмелева „Человек из ресторана“»[40]. К. Гамсун, много позже прочитавший «Человека из ресторана» в переводе, писал в 1927 году Шмелеву о том, что считает это произведение, которое он читал всю ночь, гениальным.
В определенной степени ощущение подлинности усиливалось за счет того, что Шмелев придал герою собственные переживания. Например, на появление фрагмента о найденных героем в ресторане деньгах, которые он, преодолев искушения, отдал владельцу, повлиял случай, описанный Шмелевым в 1945 году в письме к Ильину:
И вот, помню, лето подошло… и мы — четверо — с мальчиком и няней — на мели… и решили поехать на месяц — подкормиться к матушке в подмосковную усадьбу. Крутое у нас было воспитание… всего хлебнул. Ну-с, и было у нас грошей — только на конке до Никол<аевского> вокзала доползти и на три билета 3 кл<асса>, а всего 80 коп., в обрез к<а>к раз. Поднялись по каменным ступенькам, смотрю, — Оля моя — вся красная… и шепчет, как в испуге — «три рубля нашла…» — и так робко и радостно в глаза смотрит, и будто ей стыдно. И мне стало неловко: «кто-то ведь обронил!» — без портмонэ, голая трешница-зелень. И так мы минут пять стояли, и чего-то ждали, Оля так, на виду, и держала бумажку — не подойдет ли кто, не спросит ли… ведь мож<ет> б<ыть> бедняк последний, как и у нас, деньги потерял. А уж ко 2-му звонку! Так никто и не подошел, не взял бумажку. <…> Случай с «3 руб.» дал мне «опыт», м<ожет> б<ыть> вспомните, в «Челов<еке> из ресторана» мой Скороходов находит после кутежа под столом деньги, и что с ним произошло — как бежал домой-то!..[41]
Шмелева влекли темы на все времена и для всех сословий: он писал о жалости к обиженному и оскорбленному, о любви к ближнему. Такая любовь была связана у Шмелева с воспоминаниями об отце — великодушном, красивом и трудолюбивом. В том же 1911 году в журнале «Родник» был опубликован рассказ Шмелева «Рваный барин» о самоучке, оформившем по заказу отца подряд на украшение праздничной Москвы: «Отец был простой, необразованный человек, но он имел сердце и умел понимать другого». Герой рассказа — талантливый, но нищий архитектор, которого в насмешку звали рваным барином, мечтает построить всесветный храм, однако ему не дают даже пустяковых заказов, его не пускают в хорошие дома, у него воруют идеи. Лишь отец рассказчика, успешный и известный московский подрядчик, поверил в способности самоучки и не ошибся: сооруженное по его проекту праздничное украшение восхитило москвичей. Сюжет рассказа выразил не только идею человеколюбия, но и мысль автора о Божьем промысле, о справедливом воздаянии униженному таланту. Как и в «Человеке из ресторана», в «Рваном барине» просматриваются мотивы Достоевского. Но где у Достоевского страдания, там у Шмелева их преодоление — и здесь, и, конечно, за порогом земной жизни:
«В праздник освящения плодов был я с отцом в ближнем монастыре, где за стенами покоятся мои близкие. Там пышно разрослись яблочные сады бок о бок с могилами, увенчанными крестами и памятниками. Там много часовен, гранитных глыб и надгробий. Там много успокоившихся.
— Пройдем-ка сюда… — сказал мне отец.
— Куда?
И он повел меня в глубь монастырского кладбища. Отступили глыбы и величавые памятники. У самой задней стены, под вербой, на свеженасыпанном бугорке стоял железный крест, сделанный под березу На нем жестяной свиток.
— Вот где теперь он, наш архитектор… — сказал отец. — Не забыл?
И прочел я на жестяном свитке:
„…Не имеющий чина и звания архитектор Василий Сергеич Коромыслов“.
И еще ниже, славянской вязью:
„Блаженни есте, егда поносят вас…“».
В 1911 году завершился первый — и очень успешный — этап творческой жизни Шмелева. Он уже сказал читателю свое слово, а ему было что сказать.
Ну а в 1912 году в его рассказах появилось нечто новое — ранее в его творчестве небывалое и чрезвычайно яркое в литературе Серебряного века.
III
«Пугливая тишина»
Неореализм
«Росстани»
Война
О национальном
В поисках законов бытия
В 1912 году увидел свет рассказ Шмелева «Пугливая тишина», и в нем уже невозможно было узнать традиционного, такого привычного, реализма, не было того бытописания жизни, в котором так замечательно проявился его талант. Рассказ написан в технике тех самых модернистов, которым Шмелев себя противопоставлял.
Сюжет как бы выдавливался, вымещался созерцательностью, и эта созерцательность, эта впечатлительность не была приживалкой, она заявляла в тексте о своих первейших правах. Реалистическая любовь к узнаваемой детали, к быту синтезировалась с импрессионистской художественностью, той самой, которая давно уже обжилась в противоположной реализму новой литературе — модернистской.