Ознакомительная версия.
Дон Гуан.
Отец ее был негодяй суровый,
Узнал я после… Бедная Инеза…
(VII, 308)
Переделывая отрывок, Пушкин заменил «отец» на «муж», пожертвовав при этом даже ритмом: «Муж ее был негодяй суровый» («Муж <у н>ее…» – позднейшая редакторская конъектура). Соответственно исчезло и упоминание о дочери мельника[60]. Далее Пушкин заменил фразу «Узнал я после» на «Узнал я поздно». Это очень важное изменение. Первый вариант – после – указывает лишь на время. Тогда как поздно передает не только время, но и сообщает определенную модальность: сожаление о том, что, если бы поведение мужа было ему в свое время известно, он успел бы как-то вмешаться: может быть, защитить любимую женщину или, по крайней мере, отомстить за нее…
Элегии для мертвой возлюбленной
Однако вернемся в весеннюю Одессу 1824 года.
Как можно понять по стихотворению «Ты богоматерь, нет сомненья», обида Пушкина на Амалию в связи с рождением ребенка была не столь уж велика. Может быть, ей даже удалось убедить поэта, что ребенок его, что потому-то он и окрещен Александром. Убедить Пушкина было нетрудно: он хотел верить, что Амалия его любит, и верил в это[61]. Предстоящее расставание должно было стать для него крайне болезненным. Именно так и описал его Пушкин много лет спустя, уже после смерти своей возлюбленной:
Для берегов отчизны дальной
Ты покидала край чужой;
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал пред тобой.
Мои хладеющие руки
Тебя старались удержать;
Томленье страшное разлуки
Мой стон молил не прерывать.
Но ты от горького лобзанья
Свои уста оторвала;
Из края мрачного изгнанья
Ты в край иной меня звала.
Ты говорила: «В день свиданья
Под небом вечно голубым,
В тени олив, любви лобзанья
Мы вновь, мой друг, соединим».
(III, 257)
А тогда, в мае 1824 г., то ли накануне отъезда Амалии, то ли днем позже, он записал в рабочую тетрадь стихотворение «Иностранке», переделав его из наброска 1822 г. Перед текстом поэт задумчиво вывел: «Veux tu m’aimer (Захочешь ли ты любить меня впредь? – то есть Не разлюбишь ли ты меня?), 18/19 Mai 1824»[62].
На языке, тебе невнятном,
Стихи прощальные пишу,
Но в заблуждении приятном
Вниманья твоего прошу:
Мой друг, доколе не увяну,
В разлуке чувство погубя,
Боготворить не перестану
Тебя, мой друг, одну тебя.
На чуждые черты взирая,
Верь только сердцу моему,
Как прежде верила ему,
Его страстей не понимая.
(II, 271)
Недели три или четыре спустя он снова говорит о своей любви к Амалии, на этот раз Вяземской, с которой у него сложились доверительные отношения. Вера Федоровна довольно скупо рассказывает об этом эпизоде, однако из ее слов следует, что речь шла не только о любви к Амалии, но и о ревности ее мужа, вследствие чего, по мнению Пушкина, он и увез ее из Одессы[63]. Естественно предположить, что в подобном контексте разговор коснулся и причины ревности, а таковой была прежде всего неопределенность с отцовством ребенка, которого Амалия назвала Александром…
Вскоре Пушкину самому пришлось покинуть Одессу и отправиться в Михайловскую ссылку, но мысли об Амалии не оставляют его буквально ни на минуту:
Я вспомню речи неги страстной,
Слова тоскующей любви,
Которые в минувши дни
У ног [Амалии] прекрасной
Мне приходили на язык,
Но я теперь от них отвык.
(VI, 57, 578)
В окончательной редакции Пушкин, разумеется, вычеркнул имя Амалии, заменив его словом «любовницы».
Примерно тогда же, возможно несколькими неделями позже, Пушкин пишет элегию, где наряду с уже знакомыми нам мотивами нежной страсти и ревнивых подозрений впервые возникает ностальгический мотив щемящей тоски по далекой возлюбленной:
Ненастный день потух; ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой;
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла…
Всё мрачную тоску на душу мне наводит.
Далеко, там, луна в сиянии восходит;
Там воздух напоен вечерней теплотой;
Там море движется роскошной пеленой
Под голубыми небесами…
Вот время: по горе теперь идет она
К брегам, потопленным шумящими волнами;
Там, под заветными скалами,
Теперь она сидит печальна и одна…
Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует;
Никто ее колен в забвеньи не целует;
Одна… ничьим устам она не предает
Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.
…
…
…
Никто ее любви небесной не достоин.
Не правда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен;
…
(II, 348)
Позже, словно удивляясь тому постоянству, с которым он продолжал переживать любовные воспоминания о Ризнич, Пушкин пишет:
Всё в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.
(II, 433)
Вести из Одессы приходили в Михайловское редко и были очень скудны. О смерти Амалии Пушкин узнал лишь в июле следующего 1826 г., назавтра после известия о казни пятерых декабристов. Оба эти известия, пришедшие почти одновременно, повергли Пушкина в шок – не в переносном, а в прямом медицинском значении этого слова: его эмоциональная система будто отключилась, он воспринял случившееся с совершенно не свойственным ему безразличием:
Под небом голубым страны своей родной
Она томилась, увядала…
Увяла наконец, и, верно, надо мной
Младая тень уже летала;
Но недоступная черта меж нами есть.
Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть
И равнодушно ей внимал я.
Так вот кого любил я пламенной душой
С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы! в душе моей
Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слез, ни пени.
(III, 20)
Правда, в то время была еще одна причина его сдержанности по отношению к умершей возлюбленной. До него дошли – тоже, вероятно, с немалым опозданием – слухи, распространившиеся в Одессе еще летом 1824 г., что Амалия уехала не одна, что вслед за ней отправился влюбленный в нее Собаньский (или, как считал Иван Ризнич, – Яблоновский). Судя по стихотворению «Ненастный день потух…», Пушкин подозревал возможность подобного развития событий. Вспомним его концовку:
Ознакомительная версия.