тащили под руки совсем молоденькую девушку. Она исступленно кричала, отбивалась от них…
Манифестанты понемногу сбивались вместе. Некоторые были без шапок, без шляп. Тут была не только университетская молодежь, но и люди постарше. Среди них я увидала П. Б. Струве. Он был в совершенном исступлении. Увидав Тугана, он бросился к нему и, размахивая руками, захлебываясь кричал:
— Это черт знает что такое! Как они смели? Как они смеют меня, меня по ногам колотить нагайкой! Вы понимаете — меня!..
Он хлопал руками по своему пальто, на котором нагайка оставила грязные следы. Мы все были возбуждены, возмущены тем, что творилось кругом. Но жизнь любит смешивать трагическое и комическое, и, глядя на взлохмаченные рыжие волосы и рыжую бороду Струве, на его искаженное от негодования лицо, слушая его нелепый, нескладный, несколько раз повторенный выкрик — меня! меня! — я чуть не рассмеялась» 26.
Борьба уже началась, и теперь можно было выбирать лишь одну из борющихся сторон. Отрицание борьбы, отказ от насилия против насильников, возведенный в принцип ради спасения собственной души и сохранения внутреннего душевного комфорта, в условиях жесточайших социальных битв вполне мог стать антигуманным и аморальным.
«Искра» опубликовала сатирические стихи Мартова, выступившего под псевдонимом Нарцисс Тупорылов:
Грозные тучи нависли над нами,
Темные силы в загривок нас бьют,
Рабские спины покрыты рубцами,
Хлещет неистово варварский кнут.
Но потираючи грешное тело,
Мысля конкретно, посмотрим на дело:
«Кнут ведь истреплется, скажем народу,
Лет через сто ты получишь свободу».
Отказ от насилия против насильников мог лишь продлить существование таких режимов и таких общественных отношений, которым насилие над человеком сопутствовало неизбежно и неотвратимо. Насилие — дурное средство. Само по себе оно отвратительно. Однако решимость применить его в правом деле, в борьбе с насильниками могла стать признаком нравственного мужества.
И вряд ли можно винить теоретиков рабочего движения XIX столетия в том, что XX век круто обошелся со многими благими идеями. Точно так же, как вряд ли стоит бросать Христу обвинение в кровавых крестовых походах или изуверстве инквизиции. Разгадка такого рода метаморфоз лежит, видимо, в тех исторических условиях, которые препятствовали осуществлению и извращали самые благие проповеди. В этом смысле прав был Достоевский, когда устами одного из братьев Карамазовых горько пошутил: если бы Христос опять сошел на нашу землю со своей проповедью, то он вновь был бы распят — и на сей раз уже христианами…
Ульянов сделал свой выбор цели в происходящей борьбе. Отмечая рост ненависти «в массах простого народа» по отношению к власть имущим, он — в который уже раз — напишет, что задача революционеров состоит прежде всего в том, чтобы просвещать эту массу, нести в нее «луч сознания своих прав и веру в свои силы». Только тогда, подчеркивал он, «оплодотворенная таким сознанием и такой верой, народная ненависть найдет себе выход не в дикой мести, а в борьбе за свободу» 27.
Все то, о чем спорили еще в кружках, из-за чего, в частности, и рвал Ульянов со Струве: кто поведет за собой народ, вернее, за кем пойдет народ, — все это станет уже не предметом книжного знания, а реальностью политической борьбы. И сверхзадача рабочего класса России будет состоять именно в том, сумеет ли он направить «пугачевщину» крестьянской воины в русло общенародного освободительного движения, осознающего свои политические цели. Всемерно содействовать данному процессу, тому, чтобы рабочий класс смог в наступавшую новую эпоху осуществить свою историческую миссию, — в этом, считал Ульянов, и состояла высшая цель социал-демократии.
Как раз за несколько дней до приезда Струве начались рождественские праздники. «Здесь уже Weihnachten [Рождество] — всюду Christbaume [елки], — пишет Владимир Ильич матери 26 декабря, — на улицах в эти дни было необычное оживление… Но только неприятная зима — без снега. В сущности, даже и зимы-то никакой нет, а так, какая-то дрянненькая осень, мокроть стоит… Надоедает слякоть, и с удовольствием вспоминаешь о настоящей русской зиме, о санном пути, о морозном чистом воздухе. Я провожу первую зиму за границей, первую совсем не похожую на зиму зиму и не могу сказать, чтобы очень доволен был, хотя иногда перепадают великолепные деньки вроде тех, что бывают у нас хорошей поздней осенью.
Живу я по-старому, довольно одиноко и… к сожалению, довольно бестолково. Надеюсь все наладить свои занятия систематичнее, да как-то не удается… Пометавшись после шушенского сидения по России и по Европе, я теперь соскучился опять по мирной книжной работе, и только непривычность заграничной обстановки мешает мне хорошенько за нее взяться» 28.
Это было написано 26 декабря. Через несколько дней, после разрыва со Струве, надо было вносить в свои планы определенные коррективы…
За предшествующие пять лет, несмотря на тюрьму и ссылку, ему удалось выйти за рамки подполья, издать ряд научных работ, сделавших его имя и его идеи известными самому широкому — по тем временам — кругу читателей.
Разрыв со Струве рвал и многие нити, связывавшие Ульянова с легальной научной ареной и определенной частью российской общественности. Так что же — добровольная «самоизоляция», «отчужденность» от общества? На этот вопрос он ответил еще в ссылке. «Мне кажется, — писал Владимир Ильич Потресову, — что «отчужденность от общества» отнюдь еще не означает непременно этого «изолирования», ибо есть общество и общество…» 29
Пройдет совсем немного времени, и в феврале 1903 года Ульянов прочтет четыре лекции по аграрному вопросу в России и Европе в парижской Русской высшей школе общественных наук. Собственно, устроители этой школы — известные русские ученые Максим Ковалевский и Юрий Гамбаров, относившиеся к марксистам неприязненно и вообще избегавшие «политики», приглашали В. Ильина — автора «Развития капитализма в России» и других солидных экономических работ. Лекции прошли с успехом.
«Закончил свою первую лекцию Владимир Ильич, — рассказывает очевидец, — под настоящий гром аплодисментов, перешедших в бурную, длительную овацию, какую стены Школы никогда раньше не слышали». И узнав, что лектор В. Ильин — это и есть чуть ли не главный «подпольщик» В. Ульянов, Максим Ковалевский ужасно огорчился. «А какой хороший профессор мог бы из него выйти», — заметил он. «В устах профессора Ковалевского, — пишет слушатель Школы Григорий Зиновьев, — это была самая высокая похвала» 30.
Но Ульянов давно сделал свой выбор.
Записывая в ночь с 29 на 30 декабря 1900 года свои впечатления о переговорах со Струве, Ульянов констатирует: «Это было знаменательное и «историческое» в своем роде собрание… по крайней мере историческое в моей жизни, подводящее итог целой — если не эпохе, то странице жизни и определяющее надолго поведение