23 февраля 1822 года Гофман продиктовал — паралич, начавшийся со спинного мозга, уже дошел до рук — свою защитительную речь, которая произвела впечатление даже на вышестоящие инстанции. Разумеется, Гофман не смог переубедить своих мучителей, однако его блестящая речь обезоруживала. Получилось как когда-то с дядюшкой Отто, который уже не смог наказать маленького Эрнста за вырытую в саду яму — слишком хорошо была придумана история про американское растение.
В своей защитительной речи Гофман доказывал, что, исходя из логики сказки, ему надо было ввести такой персонаж, как Кнаррпанти, ради художественной сбалансированности. Сходство с реальными людьми является случайным. Кто ищет подобное сходство, тот всегда найдет его, от этого не защищен ни один автор, что с многими уже случалось. Гофман закончил свою речь такими словами: «Я прошу не упускать из виду то обстоятельство, что речь идет не о сатирическом произведении… а о фантастическом создании писателя-юмориста… Тогда с меня будут сняты все подозрения, глубоко и больно затронувшие меня. Сия надежда, полагаю, с полным на то правом питаемая мною, дает утешение и силу, необходимые для того, чтобы пережить мучительнейшие дни моей жизни».
Теперь началось закулисное перетягивание каната. Гиппель попытался привлечь к делу защиты попавшего в беду Гофмана князя Пюклер-Мускау, к тому времени уже ставшего зятем Гарденберга, однако тот отказался.
И все же дисциплинарное производство пришлось пока отложить, поскольку этого настоятельно требовало все более ухудшавшееся состояние здоровья Гофмана. «Повелитель блох», из которого изъяли крамольные пассажи, вышел в свет, однако дни самого автора уже были сочтены.
24 января 1822 года, в день своего 46-летия, Гофман в последний раз собрал друзей. Тому, кто обычно являлся душой компании, болезнь «подрезала крылья». Хитциг вспоминал: «Он пил минеральную воду, угощая друзей изысканнейшими винами, и если прежде в подобных случаях Гофман неутомимо сновал вокруг стола, подливая вино или оживляя беседу там, где она приостановилась, то в тот раз он весь вечер просидел, будучи прикованным к креслу… Один из гостей… вставил фразу, смысл которой сводился к шиллеровскому „Пусть жизнь — не высшее из наших благ“, и тут Гофман возразил ему так резко, как не говорил в течение всего вечера: „Нет, нет, жить, только жить — чего бы это ни стоило!“».
В отношении общественной жизни Гофман занимал скорее оборонительную, уклончивую позицию, стараясь сделаться неуловимым благодаря испытанным приемам превращения. Против же сил природы он буквально взбунтовался. Здесь он наступателен, бескомпромиссен. Могущественнейшую из сил природы, смерть, он отказывался просто так принять. С яростной одержимостью и чувством юмора он до последнего дыхания противопоставляет ей продуктивную жизнь. «Вы никогда не должны, — писал он в „Письмах с гор“, — прекращать жить, пока не умрете, что с некоторыми случается, и вещь эта прескверна».
Жить до последнего вздоха, а когда смерть подступит, не поддаваться ей, встречая ее тем смехом, который отзывается в его творчестве. Некоторые в ужасе отворачиваются от этого смеха перед лицом смерти. Лёст, знакомый Гофмана времен жизни в Варшаве, писал о его умирании: «Конец ужасен. Его шутки на смертном одре с такой ясностью раскрыли его душу — этот никогда не хворающий дух и это никогда не бывающее здравым чувство».
Нежелание Гофмана принять природную силу смерти являлось драматичным заключительным актом продолжавшейся всю его жизнь борьбы против того, что порождено природой. Его ремеслом было творение: сотворить нечто из того, что порождено, поскольку живешь в споре с тем, что порождено. Разлад Гофмана с самим собой был фундаментальным, и поэтому его полемическая фантазия была неисчерпаема. Она не знала покоя даже тогда, когда нелюбимое тело доставляло ему нестерпимые страдания. Недели за четыре до его смерти была предпринята попытка разбудить в нем жизненные силы путем прижигания спины по обе стороны позвоночника раскаленным железом. Хитциг, придя к измученному пациенту примерно через полчаса после этой процедуры, был встречен его возгласом: «Вы чуете еще запах жареного?» После этого Гофман рассказал гостю «со всеми подробностями о жуткой процедуре, находя вполне естественным, что такого экзотического субъекта, как он, врачи лечат самыми экзотическими средствами, и добавил, что во время прижигания ему пришло на ум, что *** (имеется в виду министр внутренних дел Шукман. — Р. С.) велел его опломбировать, дабы он не ускользнул контрабандой».
В эти дни страдания «его ни на миг не оставляла высочайшая любовь к жизни, непоколебимая вера в то, что она не покинет его никогда, а также, по сравнению с днями, когда он был здоров, еще большая веселость, даже буйное веселье» (Хитциг). Он мог еще диктовать, и этого ему было достаточно. «Долгие часы, которые приходилось ему проводить в одиночестве, а также бессонные ночи он заполнял тем, что диктовал, поскольку теперь наступил полный паралич рук, писарю, выполнявшему одновременно обязанности санитара и всегда находившемуся рядом. Это занятие доставляло ему такое удовольствие, что однажды он сказал Хитцигу, будто готов смириться с параличом рук и ног, если только впредь сохранит способность работать dictando[67]».
На смертном одре Гофман продиктовал анекдот «Наивность» и два рассказа, «Угловое окно» и «Выздоровление». Самый последний рассказ, «Враг», он не успел продиктовать до конца. Короткий анекдот «Наивность» рассказывает о триумфе над младшим братом смерти — сном: умирающий просыпается и живет, а живущие спят: «Больной, долго страдавший бессонницей, вынужден был каждую ночь иметь рядом с собой кого-нибудь, кто мог бы не только поговорить с ним, но и оказать ему, парализованному, необходимую помощь. Так, у постели больного должен был дежурить некий молодой человек, но, вместо того чтобы бодрствовать, он погрузился в беспробудный сон. В эту ночь больной был охвачен духом радостного музыкального настроения, он вспомнил всевозможные канцоны и канцонетты, которые исполнял раньше, и пропел их высоким голосом. Когда он, наконец, взглянул на лицо своего спящего стража, оно, да и вся ситуация показались ему чрезвычайно забавными. Он громко позвал своего смотрителя по имени и, когда тот пробудился ото сна, спросил, не нарушает ли пение его покой?
„Ах, Боже мой! — совершенно наивно и беззастенчиво возразил, потягиваясь, молодой человек. — Ах, Боже мой, ни в коей мере. Пойте, ради Бога, господин советник; у меня крепкий, здоровый сон!“ И с этими словами он снова заснул, а больной продолжил пение в полный голос».