Ознакомительная версия.
И этот доброжелатель Пушкина, так же как и его враг Геккерен, подчеркивает связь поэта с «третьим сословием» Гогенлоэ влагает даже в уста поэта фразу, которую он будто бы сказал Жуковскому: «Ах, какое мне дело до мнения графини такой-то или княгини такой-то о невинности или виновности моей жены. Единственное мнение, которым я дорожу, есть мнение среднего класса, который в настоящее время является единственным истинно русским и который восхищен женою Пушкина…»
Саксонский посланник барон Люцероде[1230], интересовавшийся русской литературой и переводивший на немецкий язык русских поэтов, сообщал своему правительству: «Ужасное событие, совершившееся три дня тому назад, глубоко потрясло всех истинно образованных жителей Петербурга. Государственный историограф Александр Пушкин, который достоин быть назван со времени смерти Гёте и Байрона первым поэтом современной эпохи, пал жертвою ревности, злонамеренно доведенной до безумия…» Люцероде многозначительно подчеркивает, что Пушкин пал от руки «карлиста»[1231] и что семья Нессельроде «симпатизировала всем карлистам»; он, не смущаясь, излагает содержание письма к Геккерену, где поэт клеймит «двух негодяев, связанных пороком».
Рассказывая о враждебности к Пушкину привилегированного общества, он пишет: «При наличии в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности не надо удивляться, что только немногие окружали его смертный одр, в то время как нидерландское посольство атаковалось обществом, выражавшим свою радость по поводу столь счастливого спасения элегантного молодого человека…»
Из второй депеши того же Люцероде мы узнаем, что сочувствие поэту выразили «второй и третий класс жителей Петербурга». И это сочувствие, оказывается, «вызвало некоторые меры надзора со стороны полиции и корпуса жандармов, особенно вблизи дома Голландского посольства». Жандармские и полицейские пикеты в самом деле были расставлены в опасных местах по указанию графа Бенкендорфа. Но не все представители иностранных держав были настроены благожелательно к Пушкину. Сообщения прусского посланника Либермана[1232] дышат прямою ненавистью к поэту. Любопытно, что высылку Дантеса он считает мерою слишком строгою и продиктованною не волею самого императора, а требованиями возмущенного общества. Император выслал Дантеса «для того, чтобы успокоить раздражение и крики о возмездии или, если угодно, горячую жажду публичного обвинения, которую вызвало печальное происшествие». «Это чувство проявилось в низших слоях населения столицы с гораздо большей силой, чем в рядах высшего общества…» Судьба Пушкина его пугает. Он не может скрыть от своего правительства чрезвычайной популярности поэта. Эту популярность он приобрел «благодаря идеям новейшего либерализма, которые ему нравилось исповедовать». Он, Либерман, знает о «преступных политических происках» Пушкина. «Я знаю положительно, — пишет он, — что под предлогом пылкого патриотизма в последние дни в С.-Петербурге произносятся самые странные речи, утверждающие, между прочим, что г. Пушкин был чуть не единственной опорой, единственным представителем народной вольности и проч., и проч.».
По-видимому, граф Бенкендорф был совершенно согласен с мнением прусского посланника, а также с мнением другого сторонника Геккерена, Франш-Денери, который писал к герцогу де Блака[1233], что Пушкин «находился во главе русской молодежи и возбуждал ее к революционному движению, которое ощущается повсюду, с одного конца земли до другого». В этом убеждении граф Бенкендорф укрепился, когда граф А. Ф. Орлов[1234] вручил шефу жандармов полученное им письмо от неизвестного. Автор этого письма писал по поводу смерти Пушкина и требовал возмездия убийцам. Он смотрит на поэта как на выразителя национальной культуры. По его мнению, поэта убили враги России. «Открытое покровительство и предпочтение чужестранцам день ото дня делается для нас нестерпимее. Времена Биронов[1235] миновались. Вы видели вчерашнее стечение публики, в ней не было любопытных русских — следовательно, можете судить об участии и сожалении к убитому…» Дерзкий патриот указывает на «увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления; неограниченная власть, врученная недостойным лицам, стая немцев, все, все порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и самом народе». И этот протест оскорбленного в своих чувствах патриота произвел впечатление на жандармских генералов. В. А. Жуковский получил аналогичное письмо и Бенкендорф, узнав об этом, потребовал его для просмотра. Стали искать крамольника, но поиски остались безуспешными. Как ни наивно было это письмо неизвестного, оно было очень характерно для настроения того «третьего сословия», о котором писали иностранцы.
Царь и его жандармы со страхом смотрели на огромные толпы, стекавшиеся со всех сторон ко гробу Пушкина «Национальное самолюбие, — пишет Либерман, — возбуждено тем сильнее, что враг, переживший поэта, иноземного происхождения…» «Думают, что со времени смерти Пушкина и до перенесения его праха в церковь в его доме перебывало до 50 000 лиц всех состояний…» «Шел даже вопрос о том, чтобы отпрячь лошадей траурной колесницы и предоставить несение тела народу…»
Друзья поэта все стали казаться подозрительными. Нет ли заговора? Нет ли тайной политической партии? Князь П. А. Вяземский, стараясь спасти свою репутацию благонамеренного монархиста, жаловался, однако, великому князю Михаилу Павловичу на распоряжения Бенкендорфа: «В доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему свой последний долг, в маленькой гостиной, где мы все находились, очутился целый корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собрались в большом количестве не друзья, а жандармы… Против кого была выставлена эта сила, весь этот военный парад? Я не касаюсь пикетов, расславленных около дома и в соседних улицах; тут могли выставить предлогом, что боялись толпы и беспорядка. Но чего могли опасаться с нашей стороны?..»
Власти действительно растерялись и недоумевали, что надо делать. Они так привыкли к официальности и отсутствию всякого «общественного мнения», что изъявление каких-то чувств и самостоятельных мыслей испугало и поразило их. Княгиня Ек. Ник. Мещерская[1236], дочь историка Н. М. Карамзина, писала вскоре после смерти Пушкина «В течение трех дней, в которые тело его оставалось в доме, множество людей всех возрастов и всякого звания беспрерывно теснилось пестрой толпой вокруг его гроба. Женщины, старики, дети, ученики, простолюдины в тулупах а иные даже в лохмотьях, приходили поклониться праху любимого народного поэта. Нельзя было без умиления смотреть на эти плебейские почести, тогда как в наших позолоченных салонах и раздушенных будуарах едва ли кто-нибудь думал и сожалел о краткости его блестящего поприща. Слышались даже оскорбительные эпитеты и укоризны, которыми поносили память славного поэта и несчастного супруга, с изумительным мужеством принесшего свою жизнь в жертву чести, и в то же время раздавались похвалы рыцарскому поведению гнусного обольстителя и проходимца, у которого было три отечества и два имени…» Не все, подобно Мещерской-Карамзиной, делили охотно свои чувства с простым народом у гроба поэта. Иных пугала эта новая, невиданная толпа каких-то неведомых людей, неожиданно заявивших о своем нраве почтить память поэта, которого они считали выразителем своей воли. Сынок графа Строганова предупреждал папашу[1237], что, попав в дом Пушкина после дуэли, он увидел там «разбойничьи лица» и всякую «сволочь». Станислав Моравский[1238] в своих воспоминаниях сообщает: «Все население Петербурга, а в особенности чернь и мужичье, волнуясь, как в конвульсиях, страстно жаждало отомстить Дантесу…» Жандармы боялись, что «чернь» выбьет окна у нидерландского посланника.
Ознакомительная версия.