Но куда же ей деться от мирских чувств, переполняющих её душу, от мирских прелестей, от постоянного спора то ли с ангелом, то ли с бесом своим? Добрую треть своих стихов поэтесса ведет отчаянную борьбу с властным повелителем её чувств, распорядителем её стихов. Земной ли это друг, возлюбленный, учитель, или одинокий демон, нам, читателям знать не дано, да и не нужно.
Только стоило выйти из дома так поздно,
Что деревья сбегались все вместе и грозно
Тень ложилась сплошной пеленой.
Тот же самый таинственный и безымянный
То ли ангел мой, то ли мой бес окаянный
Чуть поодаль шёл следом за мной.
И этот неведомый герой, неведомый властитель её дум сопровождает Олесю вплоть до небесного Ерусалима. И никак не поладить, не спеться им двоим, ни порвать, ни расстаться. Ужасно еще и то, что речи его полны ересью, поступки полны коварства, в душе царит раскол.
…Ты теперь еретик и раскольник.
Перейдя роковую черту.
Рассыпаешь мой дактиль, мой дольник,
Мой анапест в опальном скиту.
Даже в стихах не уберечься от личных трагических переживаний, не укрыться и в послушании. Ибо чувства переполняют душу поэта. И всё не расскажешь в коротком четверостишье, не отсюда ли эта потайная тяга к сверхдлинным повествовательным стихам, к неклассическим метрам – дольнику, акцентнику? Поток лирического сознания, еретически тревожащий православную душу.
Я всё больше думаю о твоём вероломстве,
Двуличии и коварстве.
Если найдут мои дневники, в потомстве
Выйдет распря о нас…
И при этом читатель замечает неиссякаемое самомнение поэтессы, уверенность, что дальнее потомство будет ценить и жадно перепечатывать её дневники. Это еще один нерукотворный памятник, но сохранится ли он? Впрочем, без этого чувства собственной значимости, наверное, и невозможна поэзия. Но как примирить живые трепетные чувства женщины и глубинную, пронизывающую тягу её к полноте религиозного сознания? И опять вспоминается Анна Ахматова, её наполненность земными грешными чувствами и её высокая отрешенность от быта в молитвенных стихах. Вспоминаются и размышления Бориса Эйхенбаума о метаниях поэтессы между будуаром и кельей. При том, что Анна Ахматова и Олеся Николаева мало в чем поэтически схожи. А вот от женской судьбы отказаться невозможно. В своих вольных метаниях, в своей лирике Олеся становится куда более сокровенна и откровенна, чем иные нынешние поэтические вольнодумцы. Но если Анну Ахматову жизнь, не спрашивая её, развернула от богемного состояния «царскосельской веселой грешницы» к положению свидетельницы народных страданий:
Непогребенных всех —
Я хоронила их.
Я всех оплакала, а кто
Меня оплачет.
То Олеся Николаева стезю свою выбрала сама. И о метаниях своих сама же, без участия критиков или суровых и ревнивых поэтов, в стихах и пишет.
Оттого-то мой конь имеет двойную сбрую,
И двойную жизнь мою знает – этакую. Такую:
Как горюю и праздную, праздную и горюю.
Как ликую и бедствую, бедствую и ликую…
Её поэзия изначально была – блаженное иноязычие. «Чужбина, именуя которую и наделяя её бытием, обретаешь родину». Я помню еще те первые поэтические вечера в начале семидесятых в Доме художника на Кузнецком мосту, в котором вместе с Володей Вигилянским, Алексеем Приймой, Алексеем Парщиковым и другими метареалистами выступала студентка литературного института Олеся Николаева. Помню мир, её окружающий: праздничный, элитный, вполне космополитный. Стихи её мне и тогда нравились, но думал я, прорастёт новая искусная мастерица, кокетливая жеманница, новая насмешница и любимица всех друзей, пишущая свои стихи в ларец избранных.
Дорогой! То, что хотела сказать вчера,
Говорю сегодня: мне бы хотелось обзавестись домом,
Наряжаться, принимая гостей, устраивать вечера
«с направлением», держать салон, выходить с альбомом
К именитым гостям. Чтобы, запечатлев
Своё присутствие здесь словами «милой хозяйке…»,
Целовали мне руку…
Я ждал от Олеси Николаевой изысканных стихов о любви. И они появлялись. Я ждал тончайших акварельных зарисовок природы, волшебного богатства красок. И читал с наслаждением пейзажные зарисовки в ярком метафорическом облачении:
О, всегда я дивилась искусствам изысканным этим,
Дерзновенным художествам – птицам, растениям, детям.
И мне нравились их имена – аспарагус и страус.
Завитки насекомых – вся нотная грамота пауз.
Над лугами летают поющие альт и валторна.
И ничто не случайно у них, и ничто не повторно!
И вдруг из элитарных салонов и богемных шумных застолий, из бражничанья и фрондерства на грани фола прелестная во всех своих земных проявлениях, литинститутская королева красоты, Олеся Николаева, погружается сначала в традиционную патриархальную семейную жизнь, рожает одного за другим троих детей, а потом и вовсе обращается к нашему русскому христианству без всяких католических или протестантских примесей, столь свойственных русским интеллигентам. Думаю, переход к христианству и христианской поэзии давался Олеси Николаевой не так уж просто. Это видно и по её стихам.
Слава Создателю – в их ночном окаянстве!
Божье благодаренье – в их дневном хлебе!
Всё, что мы потеряли во времени, – обретем в пространстве.
Всё, что мы обронили в городе, – подберем в небе.
А ведь добилась же в своих лучших стихах исполнения мечты, стала не просто христианкой, но и христианской поэтессой, с легкой раскованной речью, с добротным русским языком, с пристальным чисто женским вниманием к деталям вещного мира, превращая этот суетной мир в метафизические притчи. Думаю, роман в стихах «Августин» уже останется в православии памятником христианского поэтического мироотношения. Удивительно, но и читается этот богословский роман в стихах, вроде бы старомодный и по форме, и по содержанию, увлекательно, держит читателя в напряжении. Редкая удача, сравнимая, пожалуй, с христианскими стихами Пастернака к «Доктору Живаго». «Августин», может быть, одна из вершин и её, и современной поэзии. Но и в «Августине» поэтесса не скрывает всех искушений, которых то удавалось, то не удавалось избежать. Впрочем, без искушений и напряженного почти детективного действия «Августин» превратился бы в пересказ творений святых отцов церкви Иоанна Златоуста и Исаака Сирина.
Думаю, легче было бы пройти этот путь ко Христу и христианским стихам почвеннику Николаю Рубцову или моей поморской землячке Марии Авакумовой. А Николаю Тряпкину этот путь и проходить не надо было, он рос сызмальства в нём. Но чем труднее путь, тем выше вершины. Мир либеральной интеллигенции, с юных лет окружавший Олесю Николаеву, в России традиционно атеистичен и еретичен, насмешлив и ироничен. Как хранить веру в постоянном общении с Давидом Самойловым, Юрием Левитанским, Андреем Синявским – большими мастерами, но отнюдь не воцерковленными людьми. Там ценятся знания, мастерство, но к любой вере относятся со скепсисом. Впрочем, этот мир подробно описан в романе Олеси Николаевой «Инвалид детства». И не ошибусь, если предположу, что образ Ирины, выцарапывающей из монастыря своего сына Сашу, во многом списан с самой Олеси. Все её переживания и трудности преображения, врастания в религиозное сознание описаны с высшей достоверностью.