Заполучив двух «испытанных» союзников, посланник, однако, тут же понёс и существенную потерю: к капитан-лейтенанту переметнулся кавалер посольства граф Фёдор Толстой. «Какие причины понудили его выйти из повиновения, уверен ли он был, что он не принадлежит начальству моему, и от кого получил он в том уверение»[150] — на эти вопросы посланник Резанов удовлетворительного ответа не имел ни тогда, ни через год.
Между тем некоторые мотивы поступка Толстого вполне очевидны.
Граф, как мы уже знаем, терпеть не мог, когда им командуют, помыкают; вдвойне неприятно ему, гвардейскому офицеру, было подчиняться приказам начальника штатского. Не полюбился подпоручику Резанов и, что называется, по человечеству: посланник держался высокомерно и строил из себя невесть какую птицу. Безусловно, сыграло свою роль и кадетское братство: ведь почти все приверженцы Крузенштерна были, как и Фёдор Толстой, воспитанниками Морского кадетского корпуса (а кое-кто из них некогда даже уписывал одну кронштадтскую кашу с графом).
Помимо указанных была, вероятно, ещё одна, решающая, причина, по которой граф Фёдор вдруг обернулся перебежчиком. Права в данном случае М. Ф. Каменская, написавшая про своего дядюшку: «Выехав в море, как человек неуживчивой и бешеной натуры, он скоро начал скучать от бездействия в тесной обстановке корабля»[151]. А разобравшись в отношениях Крузенштерна и Резанова, подпоручик просиял, ибо взял в толк, что на его глазах в экспедиции зарождается партия беспорядка и, значит, скоро может произойти занятнейшая заваруха, способная оживотворить монотонный корабельный быт. Более того, в его, мятежника по духу и крови, силах было приблизить, разжечь смуту и даже предводительствовать ею. Подобные жребии выпадают редко, может быть, единожды на веку — и ради такого адского приключения, тем паче в океане, граф имел право послать ко всем чертям не то что чванливого камергера с его кавалерством, а кого угодно.
Так или приблизительно так, полагаем мы, и мыслил Фёдор Толстой — иначе он просто не был бы Фёдором Толстым.
В общем, заимевший цель герой, не таясь, повёл свою авантюрную игру — и тем самым начал лить воду на мельницу благоволившего к нему Крузенштерна.
На первых порах граф Фёдор страдал от морской болезни, о чём и сообщил в письмах петербургским приятелям. Сергей Марин, получив из Европы толстовскую эпистолию, уведомил о ней находившегося в Тифлисе графа М. С. Воронцова — и это оповещение чрезвычайно ценно для нас. «Мы получили письма от бедного Толстого-Американца, — писал Сергей Никифорович 24 сентября, — он очень терпит от моря, но твёрд в своём предприятии»[152].
Послание С. Н. Марина, впервые опубликованное П. И. Бартеневым в одном из томов знаменитого «Архива князя Воронцова», доныне оставалось неизвестным биографам Фёдора Толстого. А ведь из письма становится ясно, что для узкого круга столичных друзей граф, отправившийся в Русскую Америку, стал «Американцем» уже тогда, в 1803 году.
Из Копенгагена путешественники пошли в Англию. После захода в небольшой порт Фальмут корабли отправились к Канарским островам и 20 октября пришли в город Санта-Круз, на острове Тенериф. Там пробыли с неделю и, снявшись 26-го числа «при весьма тихом ветре с якоря», взяли курс на гряду островов Зелёного Мыса.
И через месяц, 26 ноября, «в половине одиннадцатого часа пополуночи», случилось знаменательное событие. Экспедиция пересекла экватор и впервые в летописи российского флота «прибыла в южные Нептуновы области с достаточным приличием»[153]. По этому поводу, как записал в журнале приказчик Н. И. Коробицын, «отправляемо было иеромонахом Гедеоном благодарственное Господу Богу молебствие»[154] и на кораблях устроили подобающий праздник.
Ничего особо примечательного за эти осенние месяцы как будто не произошло. Русский флаг развевался в открытом океане. Погода была дождливая, с грозами, налетали шквалы, воздух становился всё жарче и удушливее. Офицеры и команда, убравшие тёплое платье в сундуки, были здоровы и бодры, несли вахту; в свободное время матросы стирали бельё, варили еловое пиво, купались в распущенном между грот- и фок-мачтами тенте, закидывали невод и ловили рыбу. Учёные «изыскивали причину светящихся явлений в воде морской», испытывали Гальсову машину. Кто-то всматривался вдаль, наблюдал за маяками, рифами и течениями, другие рисовали виды и чертили карты, третьи заполняли путевые журналы. Кошки лакомились занесёнными на корабли тропическими птичками, а отец Гедеон каждодневно смущал паству исходившими от него ароматами (и порою обращал нестойких в свою веру).
Посланник же, изнемогавший от постоянных фокусов Крузенштерна и особенно Толстого, на всякой остановке стремительно съезжал на берег и селился подальше от кровожадных попутчиков.
«Итак, сегодня благополучно и в совершенном здравии достигли мы Америки», — записал 12 декабря 1803 года Юрий Лисянский[155]. Далее, используя попутные ветры и течения, «Надежда» и «Нева» поспешно двинулись на юго-запад, к лесистому острову Святой Екатерины, принадлежащему Португалии, и 21 декабря оказались у замка Санта-Круз.
«Остров сей, отделяемый от матёрой земли (то есть от материка, самой Бразилии. — М. Ф.) проливом шириною в 200 саженей, лежит на NNO и SSW; длина его 25 миль, ширина от трёх до четырёх миль», — отметил Крузенштерн[156]. А лейтенант Е. Е. фон Левенштерн с «Надежды» счёл нужным указать в дневнике, что корабли «в 7 часов вечера стали на якорь напротив маленькой крепости Санта-Круз на глубине от 7 до 10 саженей в 12 английских милях от города Ностра Сеньора Додестеро, так как подходить ближе иностранным судам не разрешается»[157].
Пребывание экспедиции на бразильских территориях продолжалось почти полтора месяца. Это время было отмечено рядом любопытных историй.
Камергер Резанов, расположившись в резиденции губернатора, португальского полковника Жоакима Шавьераде Куррадо, воспрянул на острове духом (хотя и тут ему довелось пикироваться с Крузенштерном и Лисянским[158]). Его встретили дружелюбно и даже помпезно, да и к остальным членам экспедиции отнеслись радушно. Так, свиту посланника поместили в другом доме губернатора, «находившемся недалеко от города, в приятнейшем месте»[159]. Капитан-лейтенант Лисянский вспоминал о Ж. Ш. де Куррадо: «Его обхождение с нами основано было не на расчёте, но на искреннем к нам расположении»[160].