В светлой приемной с окнами на Фонтанку посетителей не было. Устроившись в нише окна, Губер быстро заговорил:
— Что поделаешь, виноват, да ведь все мы так! Я сюда приехал с письмом к Жуковскому, он познакомил меня с Пушкиным, я стал печатать стихи в «Современнике», «Библиотеке для чтения»…
— Видел, читал, знаю!
— Да, Пушкин! Боже мой, что это был за человек, что за человек!
Полное, одутловатое лицо Губера, как будто сжалось, в глазах блеснули слезы, голос задрожал:
— Я вижу всех знаменитостей, знаю всех меценатов. Жалкое их меценатство — это напыщенное снисхождение, с которым они протягивали кончики пальцев с высоты своего величия дрожащему новичку в литературе… И рядом Пушкин — само простодушие, сама искренность, сама откровенность. Да, я мог убедиться, что достоинство человека тем выше, чем проще он сам!
Для обоих старых товарищей Пушкин был знаменем правды, добра, справедливого гнева и великой любви. Но для Губера он был еще живым человеком, которого голос он слышал, теплоту рук чувствовал.
— Ты не поверишь, что это за человек был. Я когда-то сделал перевод «Фауста», цензура его запретила — одним росчерком пера цензор уничтожил два года труда моего… Я взбесился и разорвал рукопись.
— Молодец! — вырвалось у Зинина. — Всем бы так делать!
— Так вот, Пушкин узнал об этом, разыскал меня, сам ко мне пришел, полвечера говорил со мной, заставил, убедил снова приняться за работу… Я дал ему слово, что сделаю перевод.
— И сделал?
— Да, сделал… Но Пушкина-то уже нет… Пушкина нет, Пушкина нет! — повторял он и вдруг, прикрыв широкими ладонями глаза, стал читать свои стихи на смерть Пушкина, ходившие вместе с лермонтовскими по рукам:
Я видел гроб его печальный,
Я видел в гробе бледный лик
И в тишине с слезой прощальной
Главой на грудь его поник.
Но пусть над лирою безгласной
Порвется тщетная струна
И не смутит тоской напрасной
Его торжественного сна…
Замолкнув на мгновение, чтобы дать высохнуть глазам от выступивших слез, Эдуард Иванович гневно вскричал:
— Пушкина нет, Николай Николаевич! Да рассказывай ты о себе, а то зареву, как баба…
Николай Николаевич достал свой чистый платок, вытер глаза друга, тихонько поцеловал его. Потом стал рассказывать о себе…
На Тауроген почтовую карету пришлось ждать два дня.
Друзья провели их вместе. Прощаясь, вновь клялись сохранить дружбу, убеждали друг друга обмениваться письмами, хоть изредка.
На этот раз обещание писать не было забыто ни тем, ни другим.
Глава четвертая
Новое призвание
Все почти явления, наблюдаемые нами, совершаются под влиянием законов химии.
Зинин
Мы не выбираем своих профессий, не назначаем себе жизненной дели — их приносит нам само течение жизни. Направляясь в столицу Пруссии, Николай Николаевич не собирался посвящать свои занятия одной только химии. Он записался на все курсы, читавшиеся в Берлинском университете в 1837/38 учебном году. У Митчерлиха и Розе он слушал теоретическую и прикладную химию; у Дове — метеорологию; у Магнуса и знаменитого Ома — физику; у Дирксена и Дирихле — математику.
Казанский адъюнкт химии не нашел для себя ничего слишком нового в прослушанных лекциях. В очередном отчете Мусину-Пушкину он писал: «Химия в здешнем университете преподается только в самых первых началах, она читается большею частью для фармацевтов, лаборатории здесь только частные, каждый профессор имеет свою. Опыты делаются те, которые попроще, стоят подешевле, не требуют особенных приборов».
Так обстояло дело не только с химией. Оказавшийся рядом с Зининым в аудитории студент, восторгаясь только что выслушанным определением понятия, функции, связал его с именем лектора, профессора Дирихле. Между тем оно было дано Лобачевским много раньше. И к тому, что по поводу этого понятия мог сказать ученик Лобачевского, Дирихле на своих лекциях ничего не прибавил.
В аудиториях Берлинского университета Николай Николаевич познакомился с другими русскими магистрами и адъюнктами, прибывшими сюда для совершенствования в науках.
Среди них было много врачей. Заодно с ними Николай Николаевич посещал клиники и лекции медицинских светил. Врачи все курили, он воевал с ними, а они ссылались на то, что невозможно иметь дело с трупами, работать в анатомическом театре, не окуривая себя табаком. Не курил один Иван Тимофеевич Глебов, адъюнкт-профессор сравнительной анатомии и физиологии Московской медико-хирургической академии. Возле него и держался Николай Николаевич, у него требовал объяснений, а вскоре переселился в пансион той же фрау, где жил Глебов.
У Ивана Тимофеевича была своя особенная манера излагать и объяснять факты. Знаменитый его ученик И. М. Сеченов сравнивал ее с манерой судебного следователя допрашивать обвиняемого: «Именно существенный вопрос, о котором заходила речь, он не высказывал прямо, а держал его в уме и к ответу на него подходил исподволь, иногда даже окольными путями. Как человек умный, свои постепенные подходцы он вел с виду так ловко, что они получали иногда характер некоторого ехидства».
— Ехидная манера экзаменовать была нам, конечно, не по сердцу, — говорит Сеченов, — но соответственная манера читать лекции не могла не нравиться, и лично для меня Иван Тимофеевич был одним из наиболее интересных профессоров!
Подтверждает эту характеристику Глебова и другой известный его ученик, доктор Н. А. Белоголовый:
— Он был не только прекрасным и талантливым профессором, но и слыл грозой московских студентов-медиков за свою беспощадную взыскательность на экзаменах и, несмотря на эту строгость, пользовался среди них большим уважением… аудитория его всегда была битком набита внимательными и симпатизирующими лектору слушателями.
Одним из самых прилежных его слушателей был А. И. Герцен.
Иван Тимофеевич был лет на семь старше Зинина по возрасту и во много раз опытнее научно и житейски. Встретившись в чужой стране, соотечественники очень быстро и откровенно, как бывает в дороге, сходятся и становятся друзьями. Так случилось и у Глебова с Зининым.
В пансионе для экономии они заняли одну комнату с двумя кроватями. Сидя на кроватях друг против друга и снимая сапоги с усталых ног, друзья вспоминали ушедший день или строили планы на завтрашний.
Вот так перед сном зашла у них однажды речь о неприятной необходимости заниматься химией, предпочитая в сердце математику. Глебов понимал, что Николай Николаевич затрагивает очень существенный для себя вопрос. По своей следовательской манере к ответу на него Глебов подошел не прямо, а окольным путем, как будто соглашаясь с мнением собеседника.