Опять дождь припустился. Я все удивляюсь, откуда столько воды берется. Прямо хоть спросить у Щипачева. Мандельштам говорил о Багрицком, что если он выходит на Можайское шоссе, то непременно видит Наполеона, а шоссе не видит. Ну, хватит уже об этом, все это пустяки.
У меня все пока благополучно, я здоров, у нас ничего пока не происходит, хоть уже июнь в середине. То, что у нас союз с Англией — это очень веселит душу, и, может быть, скоро откроется 2-й фронт и все закончится скорей, чем думается — и мы опять с тобой будем вместе, хлебнув столько горя, столько пережив всего, что может пережить человек. Кажется, мой опыт полон уже, вот и война легла мне на сердце.
Если все будет хорошо и я возвращусь цел после войны к тебе, то, как я ни буду счастлив с тобой, все равно — это будет как в книге Ремарка.
Роднуся моя, письмо какое-то, кажется, получилось кислое, виноват дождь, а я очень добрый и верю, что все будет хорошо. Какая у нас будет чудесная жизнь! Мы бы поселились с тобой возле моря, где бы не было так жарко, чтобы тебе было нездорово, а только тепло, и дом был бы с садом, а комнаты — выбеленные, и когда хорошая погода, то мы бы гуляли и купались, а в бурю думали бы о том, чтобы рыбаки все благополучно возвращались. Я бы писал стихи, а ты бы занималась фотографией, или делала еще что хотела. Ты как-то мне написала, что мы не те, какими были когда-то, а по-моему — друг для друга — те, и вообще — пожалуй, те. И теми останемся, горе забудется, а останется в конце концов только свет, каким ты светишься. А если тебе захочется в лес, то мы всегда сможем поехать и в лес жить, если тебе море не нравится. Я вспомнил сейчас, что 25-го мне будет 35, это уже, наверное, первая половина пришла к концу, начинается вторая. Мы будем жить с тобой старые и важные и всегда друг для друга самые молодые на всей земле. Я тебя очень люблю, так по-настоящему. Что бы я делал в этом грохоте, если бы тебя так не любил — я не знаю.
Если бы я жил тысячи две лет тому назад, то я бы учредил твой культ, и все бы тебе молились в твоих Капищах. Родная моя, девочка моя, до чего хочется, чтобы все было хорошо, чтобы скорей прогнать этих немцев, которые ничего ни в чем не понимают и со своей марсианской точки зрения смотрят на то, что им попадается на глаза: а вот какой цветочек — а ну-ка — я его сломаю! Я как заклинание все время твержу — вместе с тобой, вместе с тобой, вместе с тобой, и верю, что когда я думаю о тебе, то и ты обо мне думаешь, и когда птица пролетит близко, то словно ты ее посылаешь, а то иначе нельзя понять, зачем она летает здесь, когда могла бы полететь в Чистополь и жить у тебя в ладошке.
Пиши мне чаще, солнуся, если тебе не трудно это. А если нет времени, то смотри сама, тебе видней, когда ты можешь написать. Любимая моя, радость моя, какая ты у меня чудесная и родная.
А какая Лялька? Должно быть, совсем стала взрослая барышня, и после войны ей нужно будет покупать лакированные туфли, чтобы она могла с полным правом называться взрослой козой с блестящими копытцами <…>».
Часто Арсений прикладывал к письму маме свои новые стихи, предваряя их комментарием. «Я вчера писал с утра стихи для газеты, а с вечера у нас теперь шалаш такой, что в нем можно зажигать свет, никакие самолеты не увидят — писал стихи тебе и про тебя, — писал он 29 августа 1942 года. — Они в этом письме, на обороте. Напиши, может быть, они плохие и тебе не понравятся? А сейчас мы с художником убежали на реку версты за две от лагеря. Стирали белье, и теперь я лежу голый, начеку, чтобы вовремя одеться, если что экстренно понадобится. Я получил твое письмо, спасибо, Родненькая, что ты так часто стала писать, твое каждое слово — праздник, а каждое письмо — много праздников. Я думаю, что все будет хорошо. Может быть, еще этой осенью будет последняя поездка англичан в Москву, и тогда этот Узел развяжется, и все пойдет по-настоящему хорошо и, главное, быстро.
Я тоже пишу тебе часто, чтобы ты не беспокоилась обо мне, потому что Ты меня верно любишь и думаешь обо мне, иначе я бы не выжил до сих пор. Сейчас надо уходить, уже время возвращаться. Я кончу письмо. Я тебя бесконечно люблю. Жди меня терпеливо и не пугайся, сласточка, умница и самая хорошая и красивая на земле. Целую тебя крепко крепко и нежно нежно».
Твой А.
Чего ты не делала, только, чтобы видеться тайно со мною
Тебе не сиделось, должно быть, за Камой в дому невысоком,
Ты под ноги стлалась травою, уж так шелестела весною,
Что боязно было: шагнешь — и заденешь тебя ненароком.
Кукушкой в лесу притаилась, и так куковала, что люди
Завидовать стали: ну вот Ярославна твоя прилетела!
А если я бабочку видел, когда и подумать о чуде
Безумие было — я знал: ты увидеть меня захотела
И эти павлиньи глазки — там лазури по капельке было
На каждом крыле, и светилась.
Я, может быть, со свету сгину,
А ты не покинешь меня, и твоя чудотворная сила
Травою прикроет, цветами подарит и камень и глину.
А если к земле присмотреться — чешуйки все в радугах. Надо
Ослепнуть, чтоб имя твое не прочесть на ступеньках и сводах
Хором этих нежно-зеленых — вот верности женской засада:
Ты за ночь построила город и мне приготовила отдых.
А Ива, что ты посадила в краю, где вовек не бывала?
Тебе до рожденья могли терпеливые ветви присниться,
Казалось, она, подрастая, и соки земли принимая,
За ивой твоей довелось мне, за ивой от смерти укрыться.
Когда б я не знал, что коснуться не может столь нежного тела
В железо одетая смерть, я умер, спасенный тобою.
Я стал на колени пред ивой и раны ее неумело
Целебной землею затер, исстрадавшейся нашей землею.
С тех пор не дивлюсь я, что гибель обходит меня стороною.
Я должен ладью отыскать, плыть и плыть, и замучась причалить,
Увидеть такую тебя, чтобы вечно была ты со мной
И крыл твоих, глаз твоих, губ твоих, рук — никогда не печалить.
Приснись мне, приснись мне, о приснись мне еще хоть однажды.
Война меня потчует солью, а ты этой соли не трогай,
Нет горечи горше, и горло мое пересохло от жажды,
Дай пить, напои меня, дай мне воды хоть глоток, хоть немного…
28. VIII 1942
12 октября 1942 года он прислал письмо в стихах:
Если б ты написала сегодня письмо,
До меня бы оно долетело само,
Пусть без марок, с помарками, пусть в штемпелях,
Без приписок и запаха роз на полях,
Пусть без адреса, пусть без признаний твоих,
Мимо всех почтальонов и почт полевых,
Пусть в землянку, сквозь землю, сюда, — все равно
До меня бы само долетело оно.
Напиши мне хоть строчку одну, хоть одну
Птичью строчку из гласных сюда, на войну.
Что письмо! Хорошо, пусть не будет письма,
Ты меня и без писем сводила с ума,
Стань на Запад лицом, через горы твои,
Через сини моря иоа аои.
Хоть мгновенье одно без пространств и времен,
Только крылья мелькнут сквозь запутанный сон,
И, взлетая, дыханье на миг затаи —
Через горы-моря иоа аои!
Затем следовал его авторский комментарий к письму: «<…> вот тебе немного сумасшедшие стихи, но они очень влюбленные в тебя, и с ними это — от этого же. Я их написал потому, что так тебя люблю, что аои! Аои и иоа значит: ты самая чудесная на земле, и мне очень хочется получить от тебя письмо. Пусть цензор не думает, что это что-нибудь совсем непонятное, это объяснение в любви на птичьем языке, и если бы он так кого-нибудь любил, как я тебя люблю, то и ему пришлось бы прибегнуть к нечеловеческому языку, потому что на человеческом языке нет таких слов, чтобы объяснить, как я тебя люблю.<…> Твой А.».