Может быть, потому что эти издания считались державными и православно-национальными, да и сама НТС была православно-националистической русской организацией, выросшей из «русских мальчиков» и солоневичских «штабс-капитанов», в отличие от других еврейско-либеральных организаций, гораздо более богатых и гостеприимных для своих, а согласно версии того же Юрия Андропова «Русская партия» была страшнее, чем все либералы вместе взятые.
Был период, когда мы с Петром Паламарчуком где-то в конце восьмидесятых годов почти не вылезали из наших заграничных поездок, по кругу объезжая все центры русской эмиграции, выступая в залах при православных храмах и на кафедрах славистики. Случайно встречаясь то в Брюсселе у милейшего Евгения, то в Кёльне на семинаре у Вольфганга Козака, то в Париже у Владимира Максимова. Не скрываю, именно Пётр Паламарчук вовлек меня в эту эмигрантскую колесницу, на которой я носился по всему миру лет десять, обходясь без помощи и Союза писателей России, и газеты «День», где я работал… Да и не меня одного вовлек Пётр Паламарчук в изучение русской эмиграции – Костю Ковалева, Ларису Баранову, Сашу Фоменко, Мишу Попова… И было интересно открывать для себя новый мир, новую забытую Россию. Практически, все центры русской национальной эмиграции, раскинутые по всему миру, мы с Петром проездили, пролетали, обошли пешком.
И все же чаще всего из всей нашей писательской компании Пётр и звонил, и общался эти годы со мной. Сам предлагал какую-то общую поездку, бегал по посольствам, договаривался о проживании в западных столицах.
Сейчас мне кажется (я могу и ошибиться), что Пётр увидел во мне достаточно популярного и влиятельного литературного критика, кем я в то время и являлся. А у него выходили одна за другой книги, он явно становился художественным лидером своего поколения, по крайней мере, почвеннической части его. По манере писания, по обращению со словом Паламарчук был явно близок и Саше Соколову, и Татьяне Толстой, но либеральная критика в то баррикадное время в упор не видела все творения Петра, как бы ярко они не были написаны. Думаю, встретились бы они с Сашей Соколовым, задружили бы на всю жизнь, настолько близки их гоголевские, набоковские истоки, их ворожба и любовь к природе, их звукопись и игра со словом, которое они весело наряжали то в лохмотья, то в звонкие боярские одежды, их сюжетные наплывы, параллельные линии героев. Не сложилось, так и остались в разных лагерях.
Патриотический Паламарчук для наших либеральных журналов «Знамя» и «Новый мир», «Октябрь» и «Дружба народов», и для эмигрантских либеральных изданий типа американского «Нового журнала» или парижского «Синтаксиса» был закрыт. Разве что всеядный и широко смотрящий Владимир Максимов давал ему место в своем «Континенте». Поневоле оставались в эмиграции для Петра Паламарчука всё те же «проклятые» страшные «энтээсовские» издания. А в Москве два-три патриотических журнала с большим трудом уминали в себя, сокращая и вырезая всё яркое, столь необычную лесковско-ремизовскую, сашесоколовскую, замятинско-гоголевскую прозу Петра Паламарчука. И он, стараясь сдружиться, сблизиться со мною, явно надеялся на мою поддержку и помощь, как влиятельного критика. Он знал себе литературную цену, считал себя несомненным лидером своего поколения. И все-таки, более всего, выше «Сорока сороков», выше всех своих исследовательских трудов о Державине, о Гоголе, о Батюшкове, выше своей монархо-национальной публицистики он ценил свою прозу, своего «Краденого Бога», своего «Наследника российского престола…» Мне хочется кричать нынешним поклонникам его собирательства, его православного подвижничества, прежде всего он был художником, он был певчим дроздом, и этот дар ценил в себе превыше всего.
Он хотел при жизни дойти до своих читателей. Книги его, слава богу, издавались, но критики о нём не было.
Я упоминал Петра в своих очерках, обзорах, но, если всерьез, то я перед ним виноват до сих пор. Конечно, я могу оправдаться. Критик, тот же прозаик, он сам подбирает себе прототипы, подбирает своих героев. В те годы я с головой был погружен в прозу «сорокалетних» и до своего поколения, до своих сверстников просто не доходило. Не хватало ни времени, ни сил. Читал и ценил своих друзей и сверстников, но писал о прозе сорокалетних. О деревенской прозе. О тихой лирике. Петр не раз прилюдно огорчался, и также щедро забывал о своих обидах. В конце концов, это он с хохляцкой хитринкой присмотрел себе влиятельного критика, но сам критик (то бишь – я) никогда и ничего ему не обещал. В наших общих поездках мы делали лишь наше общее русское дело. И всё-таки, главные доклады от имени нашей ещё дружной тогда ватаги, ищущей общей основы с русской патриотической эмиграцией, поручали делать мне и на съезде православной молодежи под Брюсселем, и на юбилейном съезде НТС, и на семинаре у Вольфганга Козака, и в других местах. И многими эмигрантами я воспринимался в те годы скорее, как публицист, организатор, общественный деятель патриотического русского движения, никак не литературный критик. И лишь Петина хитринка нет, да и напоминала о себе. Петя видел во мне критика, способного прочитать его красочную сказовую расписную и озорную прозу. Хотя бы на пятидесятилетие Паламарчука попробую реабилитировать себя. Прости, Петя, что с опозданием.
Я почти целиком согласен со статьей о Паламарчуке еще одного его верного друга Владимира Карпеца «Путь блудного сына». Может быть, он и преувеличивает значение романа «Нет. Да.», но о сильнейшем рассказе Паламарчука «Краденый Бог» наши мнения близки. «Когда-то в юности он написал рассказ, который назвал „Краденый Бог“ – о незадачливом студенте, укравшем на севере древнюю икону. Он сбивчив, написан полуритмической прозой, страшен. По-моему, это лучшее, что написал Паламарчук». Согласен с ним. С таким рассказом смело можно входить в классику русского XX века. Это сразу и начало и конец писателя. Его концентрация цели и пути. У него много сильных рассказов, и вообще, как рассказчик, он, на мой взгляд, сильнее, чем романист. Рассказчиков в русском XX веке не так уж много: Казаков, Шукшин, Паламарчук, Дёгтев… Но и среди его сильных рассказов, собранных в двух книгах «Козацкие истории» и «Ивановская горка», а также в посмертном сборнике «Свиток», рассказ «Краденый Бог» выделяется не только сильным сюжетом, психологией героя, но и сверхмощным замыслом о падении и возвышении человека. Всё сопутствовало успеху этого шедевра: и прекрасный северный пейзаж (я рад, что мой родной Север послужил основой этого рассказа, и его теперь можно печатать в любых северных антологиях и учебниках для детей), и напряженный полудетективный сюжет двойного, а то и тройного крадения иконы из полузаброшенной древней церквушки, и психология переживания героя, и даже прощение этого греха уже столичным батюшкой. А перед нами проходит и полный крах человека, и его медленное воскрешение. Шедевр. Может, и нужно обвинять Петра Паламарчука в небрежном отношении к своему дарованию. Он заявил свой уровень изначально. И не всегда, увы, повторял его. Я печатал его рассказы «К-О-Д», «Еврей 50-ти лет в сером костюме», многие его очерки. Читая его рассказы в сборниках «Ивановская горка», «Чисто поле», «Козацкие могилы», он поражал меня стилистическим разнообразием, звукописью, сюжетными парадоксами, живописностью портретов, но равных «Краденому богу» я назову немного: «Чисто поле», «Бардак», «Спокойной ночи в 37 году» и первую повесть «Един Державин». Это была явная русская классика. Потом шло снижение.