Ознакомительная версия.
Достаточно вспомнить описанное мною в первой книге моих воспоминаний комсомольское собрание, на котором громили космополитов, и вдруг кто-то из ораторов ткнул пальцем прямо в меня.
— Мы вели непримиримую идейную борьбу! — бил он кулаком по трибуне. — Взять хоть того же Сарнова, с которым мы боролись в прошлом году!.. А сейчас этот самый Сарнов, как ни в чем не бывало, ходит по нашим институтским коридорам с высоко поднятой головой!..
— По-зор! — взревел зал.
Команда «Пиль!» была брошена, и бедная дичь затрепыхалась в силках.
Целый год, исключенный из комсомола и института, я висел в воздухе. И вот сейчас, когда только-только более или менее обошлось, всё опять начнется снова, по второму кругу. И теперь-то мне уж точно не уцелеть…
— Верно!.. Правильно!.. Мы боролись, а он… Как ни в чем не бывало!.. Где он там?!. Давай его сюда!.. Пусть объяснит собранию, как сумел снова пролезть в наши ряды! — неслось из зала.
И тут где-то там, в первых рядах, поднялся человек и медленно пошел к трибуне. Я сразу узнал его. Это был секретарь районного комитета комсомола — тот самый, который в прошлом году исключал меня на бюро райкома.
Выйдя на трибуну, он сказал:
— Должен проинформировать вас, что Центральный Комитет ВЛКСМ только что восстановил товарища Сарнова в рядах ВЛКСМ.
И — всё! Как отрезало!
Команда «Пиль!» сменилась командой «Тубо!» — и в тот же миг обо мне забыли, словно это не мне только что кричали: «Позор!.. Где он?.. Пусть выйдет сюда, на трибуну! Пусть объяснит, как сумел пролезть в наши ряды!»
Это все были примеры того, как внезапная смена команды влекла за собой благоприятные последствия. Гнев сменялся на милость, и челюсти, уже сжавшиеся на горле трепещущей дичи, вдруг разжимались.
В одной своей антисталинской речи Хрущев сказал о бывшем нашем вожде: «Черного кобеля не отмоешь добела».
Спустя некоторое время на вечере памяти Андрея Платонова в Центральном доме литераторов Юрий Карякин в своем выступлении повторил эту хрущевскую фразу. И вот за нее, за эту самую реплику, в сущности, цитату из речи Первого человека государства, ему устроили персональное дело и с волчьим билетом выгнали из партийных рядов. (Потом он долго «качал права» и в конце концов отделался строгачом, дойдя до самой высокой партийной инстанции — Комиссии партийного контроля.)
История как будто совершенно загадочная. Но для нас — легко объяснимая. Совсем недавно брошенная Хрущевым команда «Пиль!» («дичью» на этот раз был труп Сталина), уже сменилась на «Тубо!».
Мне тоже не раз случалось быть жертвой таких «сшибок». Но поскольку мне, как я уже сказал, в моих взаимоотношениях с властями предержащими (даже самого низкого уровня) неизменно выпадала роль дичи, из этих двух команд я, как правило, слышал только одну: «Тубо!». То есть — нельзя!
В юности с моим пятым пунктом мне нельзя было устроиться на штатную работу. В зрелые годы — уж не знаю, почему, — нельзя было хоть на неделю вырваться в какой-нибудь зарубежный тур. Помню, однажды, не выдержав, отправился я «качать права» к Ильину — оргсекретарю Московского отделения Союза писателей, бывшему генералу КГБ. «Что, мол, такое! По какому праву!» Сижу перед дверью его кабинета и вдруг — появляется Булат.
— Ты что тут?
Я объяснил, что вот, в очередной, какой-то уж несчитанный раз, не пустили в заграничную турпоездку. Хочу «качать права».
Булат прямо сморщился, как от боли:
— Господи! Как это все унизительно!
И я подумал: в самом деле! На черта мне эти унижения? И не пошел к Ильину «качать» свои права. Не только потому, что унижаться было тошно (конечно, и поэтому тоже), но главным образом, потому что понял: все равно ведь ничего не добьюсь. Нельзя — значит, нельзя. И никакое «качание прав» мне тут все равно не поможет.
Но больнее всего было мне (и это сопровождало меня всю жизнь), когда почему-то нельзя было написать в какой-нибудь моей статейке то, что я хотел. Нет, не мысль какую-нибудь недозволенную, крамольную высказать: об этом я и не помышлял, знал, что нельзя. А просто употребить какой-нибудь свой оборот, не казенное, а свое, самое простенькое, самое обыкновенное, ничуть не крамольное выражение.
Запомнился, например, такой случай.
В одной моей статье или рецензии (она шла в «Новом мире») Володя Лакшин, который — по должности — должен был подписать ее в печать, наткнулся на такую, казалось бы, вполне невинную фразу: «В сталинские времена…»
Очень мягко (все-таки приятели, недавно еще вместе работали в «Литгазете») он мне сказал:
— Бен, я удивляюсь, ты же опытный человек. Ты же прекрасно знаешь, что так писать нельзя.
— А как можно? — состроил я невинные глаза, хотя прекрасно знал, что он имеет в виду.
— На сей случай, — пояснил он, — существует официальная, узаконенная формула: «В период культа личности».
— Ладно, черт с тобой, пиши «В период культа личности», — махнул я рукой. Не снимать же было из-за этого статью.
В этом случае я, конечно, знал, что перехожу границу дозволенного. Но думал: авось проскочит. Дело-то пустяковое.
Не проскочило.
Но вообще-то угадать, по поводу какого слова или выражения прозвучит это самое редакторское «Тубо!», — было невозможно.
Лёня Зорин рассказывал мне, что редактор издательства «Советский писатель», где печатался очередной его роман, — и далеко не самый злостный, вполне доброжелательный редактор — говорил ему:
— Вот ты пишешь: «Смеркалось». Неужели ты не понимаешь, что это не пройдет, не может пройти…
— Но почему?! — изумлялся и негодовал темпераментный бакинец Лёня.
— Потому что от этого слова веет грустью, тоской, печалью. А грустить и печалиться советскому человеку не подобает. Он должен радоваться жизни.
Сейчас, слава Богу, нам уже разрешено писать в наших сочинениях и «смеркалось», и «В сталинские времена…»
Но сколько еще и в сегодняшней нашей жизни — да и в нас самих тоже — осталось от Сталина, от страшного его наследства.
Надо ли удивляться, что я, уже больше чем полвека спустя после смерти Сталина, все еще не могу изжить свой жгучий интерес к этому человеку, разорвать свою связь с ним, если вся наша страна до сих пор еще барахтается в колее, проложенной Сталиным, — никак не может из нее выкарабкаться?
В начале этой главы я мимоходом пообещал, что непременно вернусь к вышедшему в 2001 году тому переписки Сталина и Кагановича, который оказался не в пример интереснее сдуру купленного мною семнадцатого тома сталинских сочинений. И вот — выполняю свое обещание, возвращаюсь.
Интересного в этом томе было много. Но я остановлюсь только на одном или двух сюжетах, представляющих, как мне кажется, не только исторический интерес.
5 августа 1934 года начальник штаба артиллерийского дивизиона Осоавиахима, расположенного под Москвой, — фамилия его была Нехаев, — вывел подчиненный ему отряд курсантов, проходивших в лагере военную подготовку, на территорию казарм второго стрелкового полка Московской пролетарской дивизии. Эта дивизия располагалась почти в самом центре Москвы. Там Нехаев обратился к бойцам с речью. По показаниям свидетелей, сказал он в этой своей речи примерно следующее:
— Мы воевали в 14-м и в 17-м. Мы завоевали фабрики, заводы и земли рабочим и крестьянам. Но они ничего не получили. Всё находится в руках государства. Государство порабощает рабочих и крестьян. Нет свободы слова… Товарищи рабочие, где ваши фабрики, которые вам обещали в семнадцатом году! Товарищи крестьяне, где ваши земли, которые вам обещали. Долой старое руководство, да здравствует новая революция, да здравствует новое правительство!
Бойцы, к которым обратился с этой речь Нехаев, даже не были вооружены: на учебных сборах полные комплекты боевого оружие не выдавались. И Нехаев распорядился для начала занять караульное помещение части и захватить находящееся там оружие. Но приказ этот никто не стал выполнять, и Нехаева тут же арестовали.
И вот — первое сообщение Кагановича Сталину по поводу этого инцидента:
Сегодня произошел очень неприятный случай с артиллерийским дивизионом Осоавиахима. Не буду подробно излагать. Записка об этом случае короткая, и я ее Вам посылаю. Мы поручили Ягоде и Агранову лично руководить следствием. Утром были сведения, что Нехаев, начальник штаба дивизиона, невменяем, такие сведения были у т. Ворошилова… В дальнейшем буду информировать Вас о ходе следствия.
Оснований считать Нехаева невменяемым было немало. Начать с того, что все его действия были вполне безумными и в конечном счете бессмысленными. Сведения, собранные следствием о Нехаеве, рисовали портрет человека болезненного, нелюдимого, обремененного многочисленными бытовыми проблемами и неустроенностью. В ходе следствия выяснилось также, что Нехаев приготовился покончить жизнь самоубийством, но арест его произошел так стремительно, что он не успел воспользоваться специально заготовленной им на этот случай бутылкой с ядом.
Ознакомительная версия.