одурение, как при шуме воды, падающей из шлюза, шуме, долетающем до лодки, в которой ты плывешь. Это прелестное состояние оцепенелой мысли, блуждающего взгляда, беспредельной мечты, утекающих дней, грез, следящих за порханием белых бабочек в капусте.
4 августа. Семь часов вечера. Небо бледно-голубое, почти зеленое, как будто в нем расплавлена бирюза. По этому фону ходят тихо, гармоническим и медленным шествием, маленькие облачка, мягкие и пышные, нежно-фиолетового цвета – как дымок, освещенный закатом, а сверху они розовые, как вершины глетчеров, яркие и прозрачные.
Передо мной, на противоположном берегу, линия деревьев в листве, желтеющей и еще теплой от солнца, мягко рисуется в том блеске умирающих дней, в тех золотистых тонах, которые одевают землю перед сумерками.
14 сентября. Обед у Маньи. Сегодня битва из-за «Истории» Тьера, и, по правде сказать, его почти единодушно объявляют бездарным историком. Один Сент-Бёв его защищает. Такой милый человек! Такой остроумный! Так много у него влияния. Он вам описывает, каким образом очаровывает палату, как соблазняет депутата. Таковы приемы Сент-Бёва, насколько я мог заметить.
Сент-Бёв ушел. Мы сидим за ликером, который он всегда готовит: смесь кюрасо с ромом.
– А propos, Готье, вы были в Ноане, у Жорж Санд? Весело там?
– Как в монастыре моравских братьев. Я приехал вечером. От железной дороги идти далеко, и чемодан мой спрятали в кусты. Я прошел фермой среди собак, которые меня страшно напугали. Накормили меня обедом: пища хороша, но слишком много дичи и цыплят – не в моем духе. Были Маршаль, живописец, госпожа Каламатта [46] и Александр Дюма-сын…
– А какова жизнь в Ноане?
– Завтракают в десять часов. Как только пробьют часы и стрелка показывает десять, все садятся за стол. Госпожа Санд выходит с видом сомнамбулы и дремлет все время завтрака. Потом выходят в сад. Играют в кошонет, это ее оживляет [47]. Она садится и начинает разговаривать. В это время обыкновенно говорят об особенностях произношения: например, как выговаривать ailleurs или meilleur. Когда же болтовня становится шаловливой, предметом шуток служит навоз.
– Ба!
– Но зато ни словечка об отношениях мужчины и женщины. Думаю, что при малейшем намеке вас бы спровадили… В три часа госпожа Санд поднимается к себе и работает до шести. Обедают, но обедают довольно скоро, чтобы дать пообедать и Мари Кайо. Это служанка дома, взятая в окрестностях, чтобы участвовать в пьесах театра. После обеда госпожа Санд молча раскладывает пасьянс до полночи…
На второй день, уж простите, я сказал, что если не будут говорить о литературе, я уеду. Литература! Они все как будто вернулись с того света!.. Надо вам сказать, что в настоящее время они там все заняты одним-единственным делом, а именно – минералогией. У каждого свой молоток, без молотка не выходят. Итак, я объявил, что Руссо – самый плохой из французских писателей, и мы проспорили с госпожой Санд до часа ночи…
Однако Мансо недурно приспособил Ноан для ее писательства. Она не может присесть ни в какой комнате, чтобы там ни оказалось перьев, синих чернил, папиросной бумаги, турецкого табака и даже разлинованной бумаги. Вам ведь всем известно, что она в полночь вновь принимается за работу и просиживает часов до четырех. Наконец… Знаете, что однажды случилось с нею? Нечто чудовищное! Она однажды закончила роман в час ночи – и принялась за другой, в ту же ночь! Писать – это для госпожи Санд органическая функция.
Впрочем, у нее всё очень удобно устроено. Прислуга, например, бессловесная. В коридоре стоит ящик в два отделения: в одно складываются письма, предназначенные для почты, в другое – письма для прочтения дома, и сюда вы пишете все, что вам нужно, с обозначением фамилии и комнаты. Мне понадобился гребень. Я написал: «Готье, такая-то комната», и просьбу. На следующий день, в шесть часов, мне подали тридцать гребней на выбор.
27 сентября. Мы возвращаемся из деревни к обеду у Маньи. Говорят об Альфреде Виньи, недавнем покойнике, и Сент-Бёв закидывает его могилу анекдотами [48]. Когда я слышу, как Сент-Бёв своими шуточками терзает покойника, мне кажется, будто я вижу, как муравьи овладевают трупом; в десять минут он вам обчистит всю славу и от знаменитого человека остается чистенький скелет.
– Боже мой! – произносит он с умилительным жестом. – Кто знает, принадлежал ли он действительно к дворянству… Родни его никто не видал. Это был дворянин 1814 года, в то время не особо разбирали. В переписке Гаррика встречается некий де Виньи, который просит у него денег, очень благородно. Любопытно узнать, не от него ли произошел наш де Виньи. Он был прежде всего ангел. Виньи всегда был ангелом. Никто никогда не видел у него бифштекса. Когда вы от него уходили в семь часов вечера, чтобы наконец пообедать, он говорил: «Как, уже?» Он не понимал действительности, она для него не существовала. У него встречались славные словечки. Когда он закончил свою речь в Академии, один приятель заметил ему, что речь была немного длинна. «А ведь я не устал!» – воскликнул Виньи. Если же он кого-нибудь представлял к награде, то… губил его.
29 октября, четверг. Флобер встречает нас на Руанском вокзале. С ним брат его, главный хирург при Руанском госпитале, высокий, худой брюнет с профилем, вырезанным наподобие лунного серпа, с длинным туловищем, высохшим и вместе с тем гибким, как лиана.
Фиакр увозит нас в Круассе. Красивый дом в стиле Людовика XIV возвышается на берегу Сены, которая кажется здесь похожей на озеро.
Вот мы в рабочем кабинете, где царит труд настойчивый и беспрерывный – свидетель многих больших работ, отсюда вышли в свое время «Бовари» и «Саламбо».
Два окна смотрят на Сену, видно широкую реку с движущимися по ней судами. Три других окна выходят в сад, где великолепная аллея грабов как будто подпирает холм, круто возвышающийся за домом. Дубовые книжные шкафы с витыми колонками, помещенные между этими тремя окнами, соединяются с большой библиотекой, занимающей всю глубину комнаты.
Белые деревянные панели, на камине отцовские часы из желтого мрамора, увенчанные бронзовым бюстом Гиппократа. Около камина – плохая акварель, портрет томной, болезненного вида англичанки, с которой Флобер был знаком в молодости, в Париже, да еще крышки от коробок с индийскими рисунками, вставленные в рамки, как акварели, и офорт Калло «Искушение святого Антония»; все эти образы – явные советники таланта.
Между двумя окнами, выходящими на Сену, стоит квадратный постамент, на нем белый мраморный бюст работы Прадье, бюст сестры Флобера, умершей совсем молодой: строгие, чистые линии лица,