обрамленного двумя длинными локонами, напоминают греческие лица в кипсеке [49].
Яркий ситец старинного и несколько восточного рисунка крупными красными цветами завешивает двери и окна. В одном углу тахта, обитая турецкой материей и заваленная подушками. В середине комнаты рабочий стол, большой круглый стол под зеленой скатертью: именно сидя за ним писатель опускает перо в чернильницу в форме жабы.
Там и сям – на камине, на столе, на полках, вешалках и просто на стенах – восточные безделушки: амулеты, покрытые зеленой патиной Египта, стрелы дикарей, музыкальные инструменты первобытных народов, медные блюда, стеклянные ожерелья, деревянная скамеечка, на которую африканцы кладут голову во время сна и на которой они сидят или режут мясо, наконец, две ступни мумии, привезенные Флобером из грота Симеона, – странные пресс-папье, выделяющиеся среди брошюр своей темной бронзой и застывшей жизнью мускулов.
Этот интерьер – сам человек, его вкусы и таланты: оттенок восточного варварства отражается в артистической натуре.
30 октября. Флобер живет здесь с племянницей, дочерью той дамы, бюст которой был высечен рукой Прадье. Мать его, рожденная в 1794 году и одаренная живучестью людей того времени, сохраняет под чертами старухи остатки прежней красоты в соединении со строгой важностью. Суровый провинциальный дом – и молодая девушка, живущая между трудами дяди и молчаливостью бабки, дарит гостей ласковыми словами, веселыми взглядами голубых глаз и даже милой гримаской сожаления, когда около восьми часов бабушка уводит внучку к себе, чтобы лечь спать.
1 ноября. Мы весь день просидели дома. Это нравится ненавидящему моцион Флоберу, которого мать все равно усиленно упрашивает сойти хотя бы в сад. Она рассказывает, что ей случалось, отлучившись в Руан на несколько часов, заставать по возвращении сына на том же месте, в том же положении, так что она почти пугалась его неподвижности. Он не выезжает. Живет в своем труде в своем рабочем кабинете. Ни лошади, ни лодки…
Целый день он читал нам громовым голосом и с мелодраматическими эффектами свой первый роман, написанный еще в детстве, в четвертом классе. На обложке название – «Фрагменты в некоем стиле». Сюжет: молодой человек теряет невинность с идеальной девкой. В молодом человеке много флоберовского – и его разочарований, и его невозможных стремлений, и его меланхолии, и его мизантропии, и его ненависти к толпе… Вся композиция, исключая разговоры, действительно очень детские, необыкновенно сильная, если вспомнить возраст Флобера. В мелких подробностях пейзажа уже чувствуется тонкая, очаровательная наблюдательность автора «Госпожи Бовари». Под первым описанием осени в начале романа он мог бы подписаться хоть сейчас.
Чтобы отдохнуть, Флобер перед обедом стал рыться в своих вещах: во всяком старье и сувенирах, привезенных издалека. Он с наслаждением перебирает все принадлежности восточного маскарада. Вот он переодевается и показывает великолепную голову турка под чалмой, с энергичными чертами, оживленным цветом лица, длинными висячими усами… Из глубины своих пестрых лохмотьев он вытаскивает наконец, препотешно вздыхая, старые и сморщенные кожаные рейтузы и разглядывает их с умилением змеи, созерцающей свою старую кожу!
Разыскивая свой старый роман, Флобер нашел целую кучу любопытных бумаг, которые начал зачитывать нам прямо тут же! Тут и собственноручная исповедь мужеложника Шолле, убившего своего любовника из ревности и гильотинированного в Гавре, – исповедь, исполненная интимных неистово-страстных подробностей. Тут и письмо проститутки, предлагающей содержателю всю мерзость своей нежности. Тут и автобиография несчастного, который всего трех лет от роду делается горбатым, потом заболевает разъедающим лишаем, который шарлатаны прижигают крепкой водкой, потом становится хромым, потом калекой – незлобивая и потому еще более скорбная повесть мученика рока.
И погружаясь в эту бездну жестоких истин, мы говорим о прекрасной книге для философов и моралистов, которую можно было бы извлечь из всего этого под общим заглавием «Секретный архив человечества».
Мы только на минутку вышли в сад, ночью, перед сном.
2 ноября. Мы попросили Флобера почитать кое-что из его путевых записок.
Он развертывает перед нами свои труды, свои форсированные переходы по восемнадцати часов верхом, дни, проведенные без воды, ночи, отравленные насекомыми, беспрерывные лишения, более мучительные, чем ежедневно угрожающая гибель; а сверх всего еще и страшная дизентерия… Целый день он читает нам свои записки, и к концу этого дня, проведенного в одной комнате, мы чувствуем себя утомленными всеми этими далекими странствованиями и незнакомыми пейзажами.
В перерывах – трубки, которые у Флобера быстро сгорают; и литературные споры и тезисы, вполне противоположные характеру его таланта; и мнения, высказанные только для рисовки, для шику; и теории, довольно сложные и темные, о том, что из локального, местного нельзя создать подлинную красоту. Но при определении прекрасного он теряется и путается и довольно остроумно отделывается фразой: «Прекрасное, прекрасное… это то, что волнует меня смутно!»
Пробило двенадцать. Флобер, закончив свое путешествие и возвратившись через Грецию, хочет читать еще, хочет еще разговаривать и говорит нам, что в это время он только начинает просыпаться и не лег бы до шести часов утра, если бы нам не захотелось спать.
9 апреля. За столом еще, заканчивая обед, мы после нескольких дней сосредоточенной тоски начинаем наконец говорить, и мысли у нас сменяются одна другою и срываются с губ в одно и то же мгновение.
В сущности, язва нашей жизни – это не что иное, как литературное честолюбие, ненасытное и израненное, горечь писательского тщеславия: газета, не упоминающая нас, нас оскорбляет, а газета, упоминающая других, приводит в отчаяние.
Пустоту, которая оставляет такое существование, целиком отданное литературе, антракты в нашей работе мы наполняем кое-как, наполняем развлечением, которое нас занимает, но не поглощает: составлением коллекций. Есть в нас нежность, которая не находит себе исхода, удовлетворения. Нам недостает двух-трех буржуазных домов, изящных и приветливых, где бы мы могли изливать, отдавать избыток всего того, что не отдаем любовнице, а мы ей ничего не отдаем, кроме привычки. Ведь в действительности нас не двое, мы не можем друг другу «составить компанию»: мы страдаем в одно и то же время одними и теми же слабостями, одними и теми же недомоганиями и нравственными болезнями. Мы вдвоем составляем одного одинокого человека, одержимого сплином. Оттого мы находим жизнь безвкусною, оттого постоянно чувствуем тошноту от скуки существования. Мы похожи на людей, которых отделяют от самоубийства только творчество и труды, требующие окончания.
В заключение этого изыскания, этой переписи внутреннего инвентаря, у нас появляется фантазия съездить в Лондон – завтра, послезавтра, на днях, поскорее – в гости к английским проституткам…
20 апреля. В сущности, на что нам жаловаться? Огорчений нет. Средства