На кухне на Малой Грузинской известинский фельетонист Надеин пытался сочинять некролог. Каждый считал своим долгом влезть в текст, поправить, что-то добавить. В театре художник-декоратор пишет что-то свое. Но все написанное — в корзину! Обошлись официальным извещением и соболезнованием в черной рамочке в «Вечерней Москве» и «Советской культуре»:
Министерство культуры СССР, Госкино СССР, Министерство культуры РСФСР, ЦК профсоюза работников культуры, Всероссийское театральное общество, Главное управление культуры исполкома Моссовета, Московский театр драмы и комедии на Таганке с глубоким прискорбием извещают о скоропостижной кончине
Владимира Семеновича
ВЫСОЦКОГО
и выражают соболезнование родным и близким покойного.
Когда Любимов вернулся домой, Каталин сказала, что его спешно разыскивают от Гришина, первого секретаря Московского горкома партии. И тут же раздался звонок. Это был Изюмов, помощник хозяина столицы: «Виктор Васильевич поручил вам сказать, как все должно быть». Дескать, какой-то мелкий чиновник быстро проведет с 10 до 12 гражданскую панихиду в театре и на кладбище.
— Нет, так хоронить мы не будем, — ответил Любимов.
— Как?
— Вот так. Вы его травили, а хоронить его будем мы, его друзья.
— Нет, вы будете делать, как вам прикажут!
— Нет, не буду делать. Если вы хотите по-своему, вам придется нас физически устранить.
— Так и доложить?
— Так и доложите.
Шеф Таганки дозвонился тогдашнему шефу Лубянки:
— Юрий Владимирович, ваши деятели не понимают, кого они хоронят. Может быть новая Ходынка.
Андропов ответил:
— Хорошо, товарищ Любимов. Вы слышите, я пока еще называю вас «товарищ». Придет мой человек и будет вам помогать, чтобы никаких Ходынок не было.
При этом и на одном конце провода, и на другом каждый из собеседников был уверен, что только он один и прав.
Во второй половине дня прилетела Марина Влади.
Вечером, перед началом спектакля «Десять дней, которые потрясли мир», Любимов вышел на сцену:
— У нас большое горе. Умер Высоцкий… Прошу…
Зал встал.
Следующие два дня театр был в трауре.
Черным писана хроника погребальных дней. В большом окне был выставлен портрет Высоцкого с извещением о смерти ведущего артиста театра. Чуть ниже фотографии — цитата из его песни: «Мы не умрем мучительною жизнью, мы лучше верной смертью оживем!» Внизу, у окна с портретом, отгорожена часть тротуара, укрытая театральными афишами спектаклей, в которых он играл. Поверх афиш — цветы. На цветах — гитара. Все усеяно листочками со стихами.
Смерть Высоцкого заставила поверить, что самые высокие и нежные чувства можно выразить только с помощью поэзии. Его гибель, словно короткое замыкание, шарахнула по поэтам. Первыми почувствовали боль Белла Ахмадулина и Андрей Вознесенский. Но стихи писали и те, кто никогда в жизни не занимался стихотворчеством. Не хотели верить пронзительным словам пророчества Леонида Филатова, выразившегося всего в четырех строчках:
Он замолчал. Теперь он ваш, потомки.
Его не стало. Дальше — тишина.
У века завтра лопнут перепонки —
Настолько оглушительна она.
Стихи переписывали, передавали мятые бумажки друг дружке. Кто-то затеял сбор подписей, чтобы Театру на Таганке присвоить имя Высоцкого.
Потом в окне появляется объявление от театра, что доступ для прощания с телом будет открыт в понедельник, 28 июля с десяти часов утра.
В этот день в 4 утра в подъезде дома № 28 по Малой Грузинской улице был установлен белый гроб с телом Высоцкого. Затем его вынесли на руках к машине. В шесть утра гроб внесли в здание театра и установили на сцене. За ним — занавес из «Гамлета» с большим портретом. Звучала музыка, красивая и печальная. И вдруг — голос Владимира:
…Каким бесславием покроюсь я в потомстве,
Пока не знает истины никто!
Нет, если ты мне друг, то ты на время
Поступишься блаженством. Подыши
Еще трудами мира и поведай
Про жизнь мою…
… Очередь тянулась от Кремля, мимо Яузской больницы наверх. Люди шли всю ночь. Утром была совершенно дикая жара. Все несли цветы, оберегая их зонтами. Внизу у Москвы-реки шествие перекрыли грузовиками. Тогда толпа спокойно раздвинула грузовики, и люди опять пошли, а солдаты сделали вид, что они ничего не видят. Шли актеры, ученые, писатели, спортсмены, космонавты, работяги, старухи. Многие, может быть, и порог этого театра никогда не переступали, и они не претендовали на особую близость к покойному.
Ролан Быков сидел на полу у гроба. Возможно, вспоминал-горевал, как зазывал юного Высоцкого к себе в театр, а тот не пошел. Он сидел и волей-неволей смотрел на лица проходящих мимо гроба людей в течение нескольких часов: «И эти лица привлекли к себе внимание, несмотря на то что отвлечься от самого факта смерти Владимира Семеновича было трудно. И, тем не менее, факт был значительный. Кто шел прощаться? Шла новая Москва, лицо которой я знал до этого момента не очень близко… Это была молодая Москва… Не было никакого показного горя: кто плакал, тот плакал, кто был притихший, тот — притихший. Это были естественные люди с естественным выражением лиц…»
Начинается панихида, последний спектакль. Зал полон.
Открывает Любимов: «Есть древнее слово — бард. У древних галлов и кельтов так называли поэтов…» Властный, твердый голос режиссера-постановщика. Затем выступает Золотухин: «Дорогой товарищ наш, дорогой Володя…» Сторонним людям кажется, что говорит человек, привыкший произносить чужие слова и совсем не привыкший к своим. Затем говорят другие, лишь один из которых вспомнил, что «умер народный артист Советского Союза. В самом истинном смысле этого слова…».
Когда вынесли гроб, над площадью стоял вселенский плач. Без истеричных причитаний, просто слезы сами собой катились из глаз женщин и мужчин.
Был преподан сильный урок властям, думал Любимов. Они хотели побыстрее похоронить Высоцкого, и в этом смысле приравняли его к Пушкину: потихоньку, скоренько куда-то увезти… И тогда Любимов потребовал провезти гроб в автобусе мимо людей, стоящих на улице, которые не смогли проститься в театре. Люди стали бросать под колеса цветы. Машина ехала по дороге цветов. Это было признание…
Когда с фасада сняли портрет в траурной рамке, все начали скандировать:
— Портрет! Портрет! Портрет! — и кричали до тех пор, пока большая фотография Высоцкого не была вновь помещена в одном из окон второго этажа.