— Мама повесилась.
5
Марина Цветаева покончила с собой, как известно. 31 августа 41-го года.
Я сделала свою запись о встрече с ней уже после известия о гибели, 4 сентября. И четыре десятилетия в ту свою тетрадь не заглядывала. Так, иногда, если заходил при мне разговор о Цветаевой, рассказывала, что вспоминалось. Очень запомнила я мешочек у нее на руке. Я только потом поняла — он был каренинский. Из «Анны Карениной». Анна Аркадьевна, когда шли и шли мимо нее вагоны, сняла со своей руки красный мешочек. У Цветаевой он был не красный, бесцветный, потертый, поношенный, но похожий. Чем-то — не знаю чем — похожий. В чистопольской моей тетради, после известия о самоубийстве, так и написано: «Я увидела женщину с каренинским мешочком в руках».
Перечитать старую тетрадь и вспомнить все досконально и по порядку побудили меня два документа. Один напечатанный, другой нет.
Начну с напечатанного.
Попалась мне в руки книга, выпущенная в Париже, под редакцией Г. Струве и Н. Струве в издательстве УМСА — PRESS: «М. Цветаева. Неизданные письма». Привожу отрывки из «Записной книжки» Марины Ивановны со страниц 629–631.
«Возобновляю эту записную книжку 5 сент. 1940 г. в Москве. О себе. Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче, чем я. Боюсь всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы, если эта голова — так преданно мне служащая в тетради и так убивающая меня в жизни. Никто не видит, не знает, что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк…»
Тут остановимся. Повторим: «…я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк…»
Запись сделана 5 сентября 1940 года. Что же такое — год назад? 27 августа предыдущего года была арестована дочь Цветаевой, Ариадна, Аля, а 10 октября — муж, Сергей Яковлевич Эфрон. Вот с какого времени она начала искать глазами крюк. Со времени этих двух — разлучений, увели дочь — в тюрьму, в лагерь. В ссылку, увели мужа — на казнь.
Читаем дальше:
«<…> Я год примеряю смерть. Все уродливо и страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Вздор. Пока я нужна… но, господи, как я мала, как я ничего не могу! Доживать — дожевывать. Горькую полынь».
Прочитав эти слова «как я ничего не могу, я отложила книгу и прислушалась. Из дальней дали донесся до меня тот, прозвучавший на Каме, сорокалетней давности, крик:
— А вы думаете, я — могу?
Какая она была мужественная и как много она могла — не требуется доказывать: перед нами ее могущественная поэзия, ее проза, вся ее мученическая, мужественная жизнь.
Но и богатырским силам приходит конец. В эмиграции она была бедна и одинока, но ее хоть печатали. Дома же, кроме переводов, не напечатали после ее возвращения почти ничего. А конец — конец силам наступил, я думаю, осенью 1939 года, и мои скудные воспоминания следовало бы озаглавить не „Предсмертие“, но „После конца“.
После ареста Али, после гибели мужа силам уже пришел конец, а тут после конца — война, эвакуация, безысходная нищета, новые унижения, Елабуга, Чистополь…
„Почему вы думаете, что жить еще стоит? Разве вы не понимаете будущего?“
„Нет будущего. Нет России“.
„Я когда-то умела писать стихи, теперь разучилась…“ „Какая страшная улица…“ „Я ничего не могу…“ „Мыть посуду я еще могу“.
Второй документ не напечатан. По цепочке смертей и неожиданных наследований лет на мою ладонь листок. Легонький листок бумаги — даже не листок — половинка листка, вырванного из школьной тетради. Резким, отчетливым, размеренным, твердым почерком, словно попирающим ничтожную бумажонку, выведено на листке:
В Совет Литфонда
Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда.
М. Цветаева
26-го августа 1941 г.
Столовая открылась в ноябре. Меня в это время в Чистополе уже не было. Кто получил место судомойки, на которое притязала Цветаева. Мне неизвестно.
Октябрь — декабрь 1981 г.
Переделкино
СЕРГЕЙ ЭФРОН[272]
ВОЛШЕБНИЦА
1
Одной из наших добровольных обязанностей было — стеречь почтальона.
Папа, мама, Люся, Лена, Frдulein, Андрей, даже кухарка с горничной, даже дворник — все получали письма, все, кроме нас. И все-таки, несмотря на эту ежедневно повторяющуюся несправедливость, все письма проходили через наши руки.
Что побуждало нас к этому? Желание сыграть роль в жизни старших, смутная надежда на получение своего письма, наконец — тайна, заключенная в этих больших и маленьких, узких и квадратных, надписанных различными почерками конвертах.
Каждый раз, когда приходил почтальон, мы с Жене, в один голос спрашивали: „А нам есть?“ — и неизменно слышали ответ: „Вам еще пишут“.
Пишут? Кто? Может быть, какой-нибудь капитан, собирающий юнг для своего корабля, может быть, маленький граф, которого украли цыгане, или Frдulein Else (она в прошлом году уехала в Германию и обещала писать), или та девочка в „Спящей красавице“, или просто какой-нибудь король, которому мы понравились и который хочет сделать из нас принцев. Пока письмо не получено, открыты все возможности.
Дни по письмам делились нами на хорошие, „ничего себе“ и бедные. Хорошие — пять, шесть писем, открытки с картинками и газета; „ничего себе“ — письма два и газета; бедные — одна газета!
Какое разочарование! Нести одну-единственную газету — какой стыд! Еще немного, и мы бы начали оправдываться при виде стольких разочарованных лиц.
Иногда мы обманывали, говоря, что нет писем. Особенно приятно было проделывать это с Люсей.
— Мне есть?
— Нет, только маме!
— Ну, хорошо! Узнают они, что значит не отвечать на письма!
— А что значит? — любопытствовали мы, с трудом сдерживая смех.
— То, что я никогда, никому из них не…
— На!
Нужно было видеть мгновенную перемену ее лица! Сдвинутые брови расходились, глаза из слишком темных снова превращались в желтые. Улыбка расплывалась во все лицо… От радости она даже забывала сердиться.
Дразнить Лену не представляло для нас и половины того интереса. Более сдержанная, она ограничивалась ответами вроде: „Странно“. Или: „Я и сама давно не писала“. Отсутствие Люсиных угроз отнимало у нас всякое желание устраивать Лене сюрпризы». Потому мы и в этот день сразу отдали ей письмо.
— От Мары! — воскликнула она, осторожно обрывая краешек конверта.
Через минуту весь дом уже знал, что завтра, с вечерним поездом, приезжает из Петербурга ее бывшая гимназическая подруга Мара.