нас в лагере (питание, жильё, оплата надзирательского надзора и конвоя), остальные триста рублей шли на наш депонент. Из этих денег мы могли получать на руки пятьдесят рублей.
Открыли платное кино с ежедневными сеансами, библиотеку и читальный зал.
Разрешили свидания с родными, даже оборудовали барак для этой цели невдалеке от проходной вахты. Разрешили носить волосы, греться на солнце в трусах, принимать кварцевое облучение в медицинских пунктах шахт. До этого кварцевое облучение разрешалось только вольнонаёмным.
Провели очередную подписку на заём с агитацией за таковую и подчёркиванием, что вы, мол, такие же граждане, как и все, что вы тоже должны внести свой вклад в общенародное дело. Совсем забыты категорические отказы на заявления о посылке на фронт с мотивировкой, что «в помощи врагов народа страна не нуждается».
И всё это форсированными темпами, не переводя дух, буквально в течение одного полугодия. Кто же мешал это сделать раньше, кто стоял на этом пути? Почему смерть Сталина внесла такие коррективы в нашу жизнь? О чём же думали раньше маленковы, молотовы, Кагановичи, берии, аббакумовы, вышинские? Что же, с неба они свалились, только сегодня родились?
Эти и многие другие вопросы приходили нам на ум, и ответов на них мы не находили, не вмещалась в голове происшедшая метаморфоза.
Изредка стали появляться извещения о полной реабилитации ввиду отсутствия виновности.
НАЧАЛАСЬ ОТТЕПЕЛЬ.
Илья Эренбург писал в ответ многочисленным критикам: «Это слово (оттепель) должно быть, многих ввело в заблуждение, некоторые критики говорили или писали, что мне нравится гниль, сырость. В Толковом словаре Ушакова сказано так: «Оттепель — тёплая погода во время зимы или при наступлении весны, вызывающая таяние снега, льда». Я думал не об оттепелях среди зимы, а о первоапрельской оттепели, после которой бывает и лёгкий мороз, и ненастье, и яркое солнце — о первых днях той весны, что должна прийти!»
Да, началась первоапрельская оттепель, первые дни весны, которую долго ждали и которая должна была прийти и своей неумолимой поступью привести к новому, хорошему, о чём мечтали люди за проволокой, о чём мечтали люди с чистой совестью и те, кто молчал, и те, кто молча протестовал.
Пишу заявление в Центральный Комитет КПСС, в котором подробно излагаю всё, что случилось со мной. Заявление получилось длинное — прочтут ли?
Написал именно в ЦК, так как вера в прокуратуру, суд, подорвана настолько сильно, что уже не позволяла рассчитывать на них. Стереотипные ответы прокуратуры по специальным делам города Москвы на многочисленные мои заявления и заявления моей жены неизменно гласили: «Объявить заключённому Сагайдаку Д.Е., что он осуждён правильно и дело вторичному рассмотрению не подлежит».
Это не могло не отложить соответствующего осадка полного недоверия к этому органу — лживому и лицемерному.
Но как отправить заявление — вот задача!?
Отправить официально, через КВЧ, значит получить на него в лучшем случае ответ от того же прокурора, который для облегчения своей работы заготовил типографским путём стандартные ответы, и весь свой труд он ограничивал вписанием моей фамилии на бланк (что, очевидно, делал секретарь) и приложением к ответу своего факсимиле, а в худшем случае, что чаще всего и происходило, не получить вообще никакого ответа.
Наученный горьким опытом, решил во что бы то ни стало донести своё заявление до ЦК. Написал его в двух экземплярах с тем, чтобы один послать через КВЧ, а второй — всякими правдами или неправдами послать жене с тем, чтобы она сама снесла по назначению.
Можно было попросить любого вольнонаёмного бросить письмо в почтовый ящик. И он бы бросил, но это было чревато большими неприятностями. Письмо, да ещё такое толстое, должно было стать достоянием оперуполномоченного, так как на почте специальные люди вылавливают письма заключённых.
Таким образом, письмо попадало к оперу, и он начинал таскать к себе с требованием указать лицо, через которое было это письмо опущено в почтовый ящик.
— Скажешь, кто бросил, — пошлём письмо, а не скажешь — лишим переписки вообще, да ещё и насидишься в карцере!
И лишали, и сажали!
Это заставляло думать о том, чтобы письмо попало в почтовый ящик не в Инте, а где-нибудь в другом месте, вдали от лагерей, а лучше всего, чтобы оно было передано непосредственно адресату.
Екатерина Николаевна Лодыгина собиралась в отпуск на юг страны с заездом и остановкой в Москве. Не попытаться ли воспользоваться её расположением к нам и не попросить ли её? Неделю носил письмо в кармане и, наконец, решился.
— Екатерина Николаевна, вы знаете, что у меня в Москве живёт семья. Слёзно прошу вас, побывайте у них, можете у них и остановиться. Они будут благодарны вам всю жизнь!
— Большое спасибо! Я сама хотела к вам обратиться с этим. Ведь у меня в Москве никого нет — ни родных, ни знакомых. Буду у них, обязательно буду. Может, что-нибудь собираетесь передать, так не стесняйтесь — отвезу.
— Вот вам письмо. Оно не заклеено. Можете его прочитать. В нём заявление 15 ЦК партии. Я хочу, чтобы оно попало по адресу.
— Ничего читать не буду. Заклейте сейчас же. А письмо передам вашей жене, обязательно передам, считайте, что оно уже у неё.
Ответ лаконичный, простой, душевный.
И она таки побывала в семье, письмо передала.
Что её толкнуло на это? Совершила ли она преступление? Да, совершила, — скажет любой юрист. Да и не только юрист.
Секретарь партийного бюро, он же, как я уже говорил, начальник кузнечного цеха завода Киссельгоф, неоднократно в техническом отделе говорил:
— Передача писем заключённых вольнонаёмными есть преступление, но ещё большее преступление самого вольнонаёмного — согласие выполнить просьбу заключённого.
Это говорилось для того, чтобы ещё больше запугать наших вольнонаёмных, а вместе с ними — и нас.
* * *
Оглядываясь назад, мне всё же поступок Лодыгиной кажется не преступлением, а геройством. Это был вызов бездушию и произволу. Она помогла человеку, которому верила и была убеждена в его невиновности.
Мне могут сказать: на такого напала, а вдруг… А что вдруг? Связь с заключённым, как правило, каралась сурово. Какие бы законы на этот счёт не существовали, но повседневные встречи, общие интересы на работе, длительность общения, были самой настоящей связью, с той лишь разницей, что она была в силу неизбежности легализованной.
Но об этом режимники не думали. Им и в голову не приходило, что вольнонаёмные, окружающие нас, прежде всего, люди, а не «винтики» созданной ими машины подавления и издевательств. Они не понимали, что человек — существо мыслящее и способное отличить чёрное