25 ноября 1949 г.
Я скажу родителям: довольно, я выполнил свой долг перед вами. До тридцати лет я пронес себя сквозь войну, сквозь страх, сквозь пьянство – это ли не подвиг самосохранения! Растерялось многое из бывшего во мне, но я сохранил то, что нужно вам: свое тело до последней клеточки и даже более тонкую видимость человека. Довольно, мне тридцать лет, и я имею право на самоуничтожение.
Родители – про себя – «он пугает, а нам не страшно».
10 декабря 1949 г.
Дикая ирония: весь день восхвалять «бога», а ночью трястись от страха перед «громом небесным».
Халтура заменила для меня водку. Она почти столь же успешно хотя и с большим вредом позволяет отделаться от себя. Если бы родные это поняли, они должны были бы повести такую же самоотверженную борьбу с моим пребыванием за письменным столом, как прежде с моим пребыванием за бутылкой. Ведь и то, и другое – разрушение личности. Только халтура – более убийственное. Приятная, наверное, у меня личность, если мне необходимо во что бы то ни стало от нее отделаться.
Ужас халтуры, – которого нет в пьянстве, дающем забытье и после того, как перестал пить,- особенно ощутим в те часы, когда лежишь в постели и не можешь заснуть. Это не фраза – страшно по-настоящему, пусто, щемяще страшно.
51
Но есть и другой взгляд на вещи. Стоит подумать, что бездарно, холодно, дрянно исписанные листки могут превратиться в чудесный кусок кожи на каучуке, так красиво облегающий ногу, или в кусок отличнейшей шерсти, в котором невольно начинаешь себя уважать, или в какую-нибудь другую вещь из мягкой, теплой, матовой, блестящей, хрусткой, нежной или грубой материи, тогда перестают быть противными измаранные чернилами листки, хочется марать много, много.
И все-таки я уверен, что при халтуре отмирают какие-то нежнейшие и самые драгоценные клетки мозга. Устойчивые, когда мозг раскален настоящим святым усилием, они разом загнивают при решении одной из «каждодневных задач».
7 января 1951 г.
ПОХОРОНЫ АНДРЕЯ ПЛАТОНОВА
Сегодня хоронили Андрея Платонова. По дороге на кладбище, возле клуба, я прихватил Атарова, беседовавшего со смертью в козлином манто – Ниной Емельяновой. Я прервал их в тот момент, когда Емельянова говорила тоном, в котором лишь электронный микроскоп мог бы обнаружить фальшь:
– Я творчески чувствую этот материал…
– Тогда делайте! – благословил Атаров, которому нестрашен даже электронный микроскоп.
Наше рукопожатие и звучание первых слов были поневоле скорбными. Скорбь не была окрашена в личные тона, самая пошлая, традиционная скорбь, но все же Атаров испугался. Я это почувствовал по тому, как сразу огрубело его проникновенно-серьезное, чуть патетическое лицо.
Я имел бестактность сказать:
– Третья смерть на одной неделе.
– Почему третья? – спросил он резко.
– Митрофанов, Платонов, Кржижановский.
Он впервые слышал о смерти Кржижановского. Он жалел о том, что сел со мной в машину. Он стал похож на мясника. И вдруг лицо его опять стало глубоким, проникновенно-серьезным и патетическим:
– Это доказывает, какая у нас богатая литература,- сказал он, и – о, умный человек,- тут же внес тот оттенок либерального ворчания, без которого его слова были бы лишены искренности.- Мы сами, черт возьми, не знаем, какая у нас богатая литература!…
Приехали в тот момент, когда гроб вынимали из автобуса. Я впервые был на похоронах, и меня коробило от неуклюжести всех подробностей похоронного обряда. Зачем гроб такой тяжелый, когда в нем лежит такое легкое, бесплотное тело, что я один мог бы отнести его на руках к могиле? А здесь десять человек не могли управиться с каменной громадой гроба. Они чуть не грохнули его оземь и едва не перевернули
вверх дном. По пути к могиле гроб наклонялся то в одну, то в другую сторону, и мне казалось, что бедное тело Платонова, невидное за какими-то зелеными растениями, непременно вывалится в снег…
Этого самого русского человека хоронили на Армянском кладбище. Мы шли мимо скучных надгробий с именами каких-то Еврезянов, Абрамянов, Акопянов, Мкртчанов, о которых мы знали только то, что они умерли.
Украшение похорон, Твардовский,- присутствие которого льстило всем провожающим Платонова в последний путь,- то ли изображая пытливого художника, то ли от крайней неинтеллигентности, которой всё внове, с вдумчивым уважением разглядывал безвкусные статуэтки на могилах наиболее состоятельных Еврезянов и Акопянов.
Близ открытой могилы с деревянными уродливыми козлами – приспособление для спуска гроба – на скамейке, под заснеженным деревом, сидел страшный человек. Чудовищный по резкости черт и по величине профиль, совершенно съевший фас, был увенчан шапкой, в которой, верно, щеголял печерский антик в день предполагаемого торжества «правой веры». Из-под коротких рукавов кожаного пальто торчали худые огромные кисти, которыми человек охватил свое единственное колено, как последнее достояние. Человек этот не подходил ни под какую мерку, не имел отношения ни к кому и ни к чему на свете, и не из-за своей несовременности, хотя каменная дева с амфорой над могилой Еврезяна, почившего в 1783 году, казалась ультрасовременной по сравнению с этим человеком, а из-за своей вневременности и всевременности, что, в сущности, одно и то же. Впечатление от человека лучше всего передать словами одного из сородичей покоящихся здесь Абрамянов и Мкртчанов, который при виде жирафа сказал:
– Такой не бывает!
Рядом с человеком стоял юный поводырь с плоским, словно раздавленным лицом.
Не было ни одного признака в этом человеке, который поставил бы его в разряд постигаемых явлений. И лишь отсутствие одного признака – ноги – позволяло угадывать за всей этой инфернальностью быт: войну или несчастный случай. В расчете на это я ответил на поклон человека, не испытывая слишком большого страха, что навсегда лишусь благоволения Твардовского, Атарова и Ария Давыдовича, неизменного могильщика Союза писателей.*
____________________
* Человеком этим был замечательный писатель Борис Лунин, чьи книга «Неслучайные заметы» вышла в Италии, а у нас печатались только отрывки.
Гроб поставили на землю, у края могилы, и здесь очень хорошо плакал младший брат Платонова, моряк, прилетевший на похороны с Дальнего Востока буквально в последнюю минуту. У него было красное, по-платоновски симпатичное лицо. Мне казалось: он плачет так горько потому, что только сегодня, при виде большой толпы, пришедшей отдать последний долг его брату, венков от Союза писателей, «Детгиза» и «Красной Звезды», он поверил, что брат его был, действительно, хорошим писателем. Что же касается вдовы, то она слишком натерпелась горя в совместной жизни с покойным, чтобы поддаться таким «доказательствам»…