за дело с доверчивостью и горячностью новопосвященного. Заигрывали с ним, а он решил, что началось отступление перед молодыми. Ему показалось, будто он сможет что-то изменить, повернуть. Он давно не был в Петербурге, не испытал на себе всей горечи крушения надежд – страсть к реформаторству в нем еще не перегорела. Да и шумная слава часто вселяет в человека не вполне обоснованную веру в свои возможности. Ге пригласили заседать в совете, чтобы со стороны не нападал на совет, а он и вправду принялся кого-то будить, что-то предлагать, за кого-то ходатайствовать. Ге поначалу не понимал, что его сидение в совете опять-таки политика. Там все было – политика, а он искал истину.
Он горячо заступался за обойденного званием Флавицкого, но конференц-секретарь объяснил: Флавицким потому недовольны, что похож на Брюллова. Вчера эти люди сделали из Брюллова бога, а сегодня, едва корабль дал течь, поспешили бога первым принести в жертву. «Я в первый раз узнал, – недоумевал Ге, – что быть похожим на Брюллова не хорошо». Он сам не захотел быть похожим на Брюллова. Он читал статьи, в которых обрушивались на Брюллова сторонники нового направления. Теперь он узнал другое – узнал, как карлики спасают себя, предавая гиганта.
Но академическое начальство еще надеется на Ге. Он сам давал для этого поводы. Никто, конечно, не стенографировал бесконечных тогдашних споров о новом направлении, в которых участвовал Ге. Однако неудержное стремление к разоблачению, к отрицанию, объединявшее многих молодых художников, было ему непонятно, чуждо. Из-за этого – «пристать к новому движению я не мог». Позже Ге говорил, что дело художника «не бороться», а «сохранить идеал», – и боролся за свой идеал по-своему. Решительные сторонники нового направления, видевшие в «Тайной вечере» «новую школу» и «новую живопись», упрекали ее автора в половинчатости. Защитники старого не теряли надежды сделать его «своим». И те и другие не понимали его до конца. Он и сам – хоть умелый был спорщик! – видимо, четких формулировок найти не мог.
Свою позицию Ге несколько разъяснил в разговоре с профессором Тоном. Это была, пожалуй, самая прямолинейная попытка «привлечь» Ге, заставить его свернуть со своего пути. Здесь все средства подкупа – и лесть, и деньги, и угроза.
– Вы необыкновенно чувствуете живописную правду, силу, – говорил Тон. – Напишите в моей церкви, в Москве, святого Александра Невского. Возьмите сколько хотите.
Тон строил в Москве храм Христа Спасителя.
– Да ведь образ уже написан, и хорошо, моим отчасти учителем Завьяловым, – отвечал Ге.
– Нет-нет, у него официально, скучно. Вы не так напишете.
Снова: хорошо, что вы с нами, а не то они нас уничтожат. Тон, между прочим, присутствовал на обеде у Маркова.
– Я не могу теперь писать, – уже прямо отказался Ге и объяснил: – Александр Невский для меня дорогой святой, но я его теперь не вижу. У меня другие задачи.
– Но ведь и Рафаэль и Микеланджело брали заказы.
– Это правда, но ведь заказчики не стесняли свободы художника. Они просили только писать, что художник сам хочет.
Тон перестал заигрывать:
– А я знаю, почему вы не хотите. Вы революционер! Вы антимонархист!
Теперь Ге пришлось дипломатничать:
– Не знаю, откуда вы это выводите. Художник хочет работы высшей цели. Милость царя дает ему право свободно работать на пользу родины, именно – свободно охранять эту милость добросовестным исполнением возложенной на него задачи. Почему в этом вы видите революционный взгляд?
Но Тон уже сменил тон:
– В вас верят юноши, вот почему вы не хотите взять заказ!
И Ге отозвался горячо, не таясь:
– Я не знал, что юноши верят в меня; но если так, я свято сохраню их веру и не поддамся соблазну…
Этим разговором, пожалуй, кончаются попытки Академии «завладеть» Ге. Кончаются и попытки Ге хоть что-нибудь предпринять в стенах Академии. Живописец Бронников писал из Италии, что Ге озлоблен на Академию и хочет, вернувшись в Россию, основать Студию для молодых художников. В 1870 году он станет одним из основателей Товарищества передвижных выставок.
Остроту диалога Ге – Тон, его явную политическую окраску, упоминания об «антимонархизме» и «милости царя» современники объясняли тем, что Тон предлагал Ге написать образ святого Александра Невского со здравствующего монарха Александра II. В этом случае отказ Ге и его фактический разрыв с Академией приобретают новые оттенки.
Александру II пришлось лично вмешаться в спор, разгоревшийся вокруг «Тайной вечери». Это подтверждает общественную значимость картины, указывает, насколько далеко зашел спор.
Александр II решил дело с поистине царской парадоксальностью. Картина ему не понравилась, но он купил ее у Ге и подарил… Академии.
Царь все еще хотел слыть либералом. Через четверть века его сын, которого устраивала репутация консерватора, попросту прикажет гнать с выставок картины Ге.
…Шум вокруг «Тайной вечери» в разгаре, за художника, не слушая его самого, борются направления, приспела пора пожинать плоды славы, а Ге уже не чает, как удрать из Петербурга.
Ему уже не хочется объяснять картину поклонникам, слушать многословные похвалы друзей, полемизировать с противниками. Неохота восседать в академическом совете, отвечать на тосты и поучать молодых.
Пройдет четверть века, и кое-кто станет упрекать Ге: ревнив-де к славе, жаждет успеха. Его станут упрекать в тщеславии, когда он добровольно обречет себя на деревенское одиночество, когда будет наезжать в Петербург раз в два-три года, и всякий раз с новой картиной, рожденной в мучительных исканиях, и всякий раз с душащей жаждой быть понятым.
А в пору самой большой своей славы ему так же страстно хотелось бежать без оглядки. Вскоре после триумфальных телеграмм он начал писать во Флоренцию, Анне Петровне, жалобные письма, достойные прежнего смятенного ученика, а не известного профессора, нового светила и основателя новой школы.
Писал, как надоело ему бродить по холодному Петербургу «без угла и без гроша денег»? «Без угла», когда каждый рад был принять его у себя; «без гроша денег», когда вопрос о покупке картины царем был решен.
Но Ге уже надоела слава, ему интересно – что дальше.
«Из Петербурга, – пишет Ге в своих автобиографических набросках, – я устремился опять в Италию; там я начал писать «Вестники воскресения».
Он просто не в состоянии писать о себе «поехал», «отправился», «вернулся», нет, – «устремился»! Каждый отъезд – словно бегство, начало каждой новой работы – словно головой в омут! У него и почерк такой же – «устремленный». Он часто не в силах остановиться, отделить одно слово от другого, три-четыре слова подряд пишет слитно. Но, чтобы понять его, нужно замедлять темп,